Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Радзивилл бросил сладость под язык. Выпил горячего чая и зажмурился. Так он возвел плотину от слез, ощутив их давление. Вокзальный гам поубавился. Он стоял в родительском саду, посреди лета, много лет назад. Боря обошел сиреневый куст и через огород спустился к речке. Позади остался деревянный дом небесного, голубого цвета. За окном, в белом изразце, как с холста в раме, ласково смотрели родители. По обе стороны тропинки цвел бордюр из бархатцев. Удержать слезы не выходило, и Боря плакал посреди зала ожидания. В мыслях он вел рукой по зубчатым листьям, ломал их и брался за оранжевый махровый цветок. Пыльца позолотила ладони, и он прилег на скрипучий мостик, протянув к Днепру руки. На другом берегу, стоя на коленях, уставшая баба полощет белье. Она выжимает вещи и кричит на детей. Все дети маленькие и босые. Кроме одной. Старшей из Комаровых – Ксенечки. В долгополой белой сорочке, с рыжей нечесаной головой она похожа на свечу. Она украдкой поглядывает на Борю. Но к воде близко не подходит.
4
Надеюсь, что однажды я прочту это письмо, улыбнусь и порву его. Это случится в первый день моего возвращения в Мисхор. А если выпадет кому-либо еще прочесть его, значит, я не вернулся. Что же, дорогие мои дети, внуки, жена, друг или случайный человек, купивший в лавке фотографию дома. Знай, этот дом однажды был моим, а письмо, которое ты обнаружил под рамой, было написано мной в каюте крейсера «Стремительный» 11 ноября 1920 года. На втором листе карта с нанесенной точкой.
Сегодня ясный день. Вот уже час, как берег России скрылся из виду, и куда бы я теперь ни смотрел – одна вода. Караван наших кораблей растянулся, и кажется мне, что мы одни. Я ругаю себя, что поддался волнению и суматохе. Последние дни я провел в странном отрешении. Я знаю, такое случается, когда война кончается не смертью, а к оставшейся жизни еще надо привыкнуть. Утром я еще задумывался, каково это будет – уезжать. Куда дальше, из Константинополя? На какие деньги? Я не представлял, что уже сегодня буду ходить по палубе. Не верится и сейчас, что я в каюте, пишу, а когда выхожу с позволения капитана на мостик, взгляд ни во что не упирается.
В полдень в деревне меня отыскал приятель и передал, что Ялта только и говорит о наступлении большевиков. И что мы плывем немедля. Он дал мне немного времени собраться, а сам остался ждать в автомобиле. Я убедился, что один, и в саду за квартирой закопал банку с дорогобужскими монетами. Всего тридцать четыре экземпляра. Затем мы покинули Мисхор. Я испугался, что могу не попасть на судно, или что большевики возьмут Ялту до нашего побега, или что турецкая таможня отберет клад. Ошибся я или нет? Зачем теперь об этом думать. Теперь я думаю только о том, что меня ждет. Где я устроюсь? Уверен, об этом думает сейчас каждый на борту.
Я боялся сильных чувств, когда вышел на палубу прощаться с землей. Но боялся напрасно. Когда на низком ходу крейсер шел вдоль берега, я заметил дорогу, по которой только что ехал в Ялту. Миновали Ливадию, Ореанду, и я подумал, что после Гаспры я еще раз посмотрю на домик в Мисхоре, за которым схоронил клад, но корабль повернул влево, и на мыс Гаспры я смотрел уже с кормы. Над утесом у виллы с башней стояли два человека. Я вздрогнул, так как мне показалось, что я признал одного из них. Это был убитый мной красногвардеец Заборов, мой однокашник. Другой человек сказал ему: «А ведь ты сегодня второй раз родился», – и я понял, что это только мираж, фантазия. Это все растрепанные нервы и моя впечатлительность. Я не смог бы разобрать слова на таком расстоянии, если б он и кричал. Шум винтов был так силен, что вспугнул смешных хохлатых птиц, и они побежали по воде (как цирковые артисты!) прочь от нашего судна.
Перечитал и думаю, что писал напрасно. Кому это письмо? Верю, что вскоре вернусь и заберу свое.
Радзивилл Б. Б., 11 ноября 1920 г.
Часть IV
Люди с Большой Советской
1
Мы сидели в кафе на Большой Советской. До девяносто восьмого года оставалась неделя. За окнами шевелился принос – вдовы, алкаши, фильтры. Первые несли монеты, крестики, цепочки, коронки. Последние скупали и несли нам. Не чаще чем раз в час забегал Федя по кличке Сито и показывал что-то более-менее ценное. Водка пилась лениво, настроения не было, а все потому, что Игорек отжимал у меня уже вторую сотню в нарды.
– Еще по одной? – он выиграл в очередной раз.
Входная дверь открылась и, занося с собой снежный ветер, вошел Ваня, любимый всеми здешними. Сделав круг почета и поздоровавшись даже с официантом, Ваня тяжело сел за наш стол. Игорек и я сидели молча и ждали – чего, сами не знали, но не просто же так приперся Ваня в такую погоду. Он молчал и вдумчиво рассматривал игральные кубики. Был он, как мне тогда казалось, взрослым и каким-то надежным. Ему единственному из нас уже перевалило за тридцатник. Были у него и живот, и беременная жена, и «Круизер».
– Ну? – не выдержал Игорек.
– А? – Ваня очнулся, махнул бармену и заговорил тихо и быстро.
У нас был странный обычай. Нельзя переспрашивать, так что слушать и вникать приходилось сходу, и сразу действовать, ну а если нет, то бегай всю жизнь, как Федя по проспекту.
– Наши таврические копатели подняли груз. Перепугались и закопали обратно. Ночуют в палатках недалеко. Ждут подмогу. До смерти боятся хохлов. Надо съездить и все забрать. На машине. Там дорогобужские денежки…
– Ого! – Игорек закурил. – Как они в Крыму оказались?
Ваня развел руками и закатил глаза.
– Рыжье? – спросил я.
– Ты тупой, Заборов? Сказал же, Дорогобуж. Русское средневековье только в серебре.
– Не догнал, извини.
– Там тридцать четыре монеты. На пару дачек просеем. Выдвигаюсь сегодня, кто со мной, тот в равных долях.
– Я пас, – сказал Игорек. И, не объясняя ничего (а был он, собственно, и не обязан), встал и пошел в туалет.
– Я еду.
Ваня протянул мне руку. Ему принесли сотку, я дернул за компанию, и, не дожидаясь Игоря, мы встали. Я оставил ему на доске двести долларов и набросал