Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полтора часа. Она засекла время по часам на телефоне, когда впервые дёрнула за ручку. Сначала она прислушивалась к каждому звуку сверху, вздрагивала от каждого шороха, думала: «Сейчас. Сейчас он поймёт, что меня нет, и вернётся». Потом начала уговаривать себя: «Может Павел попал в неприятности и не может открыть ей дверь». А потом, когда стрелки на часах перевалили за час с четвертью, в голове тихо и холодно стукнуло: «А если он не вернётся?»
Ева села на каменный пол, прислонилась спиной к бочке — той самой, шершавой, прохладной, которая всё это время просто стояла и дышала. Положила кошку себе на колени. Та недовольно фыркнула — мол, «опять сидишь, а я думала, мы дальше идём» — но потом развернулась, потопталась, устраиваясь поудобнее, и снова замурчала. Оставался только ждать. Ева перестала считать минуты. Сперва, она ещё поглядывала на экран телефона, пока тот не погас окончательно, сберегая последние проценты заряда. Потом пыталась ориентироваться по косым столбам света, которые тянулись сквозь окошки под потолком: вот он яркий и золотистый — значит, полдень; вот вытянулся, стал рыжим — вечер; вот почти исчез — ночь. Но потом и это сбилось: то ли тучи затянули небо, то ли она просто потеряла счёт времени. Ева давно перестала бегать от угла к углу. Сил на это не было. Да и смысла тоже. Она нашла то самое тихое место у большой дубовой бочки, где воздух был особенно прохладным, а гул тишины — ровным, не колючим. Там она и устроилась: подложила под спину свёрнутую кофту, подтянула колени к груди и просто сидела, время от времени гладя кошку. Та уже не вырывалась. Она поняла: раз человек сидит так долго, значит, так надо. И стала частью этого покоя — тёплым, живым грузом на коленях, который дышал, вздрагивал во сне, иногда уходил куда-то по своим кошачьим делам, а потом возвращался, будто проверяла: «Ты тут? Ну ладно, тогда я тоже тут». В первый день Ева ещё надеялась услышать шаги. Вслушивалась в каждый скрип наверху, в каждый далёкий, приглушённый голос улицы, в стук чьих-то каблуков. Она даже пару раз кричала — громко, до хрипоты: «Эй! Тут кто-нибудь есть?!» Но голос тонул в толстых стенах, оседал на каменных сводах, и в ответ приходило только эхо, которое звучало как насмешка: «Есть… есть…». На второй день кричать расхотелось. Вместо этого она начала разговаривать с кошкой — не ради того, чтобы её услышали снаружи, а чтобы слышать собственный голос внутри. Хотелось есть и пить, в горле пересохло. Самолёт в родную Россию улетел без неё. Эта мысль приходила не один раз, каждый раз ударяя по-новому: сначала — тупо, как тяжёлая дверь по пальцам, потом — остро, с горечью. А Павел... Сначала она ужасно злилась на него «Ну сколько можно? — думала она, стискивая зубы, чтобы не закричать снова. — Пять минут, он же сказал — пять минут!» Она представляла, как он там наверху, на солнце, спокойно дышит, улыбается чему-то своему и даже не замечает, что её нет. И от этой картины — такой простой, такой равнодушной — внутри всё сжималось в тугой, злой комок… Но потом злость начала таять, как сахар в холодной воде, оставляя после себя только липкий, холодный осадок страха. Потому что следом приходила другая мысль — ещё хуже: а вдруг на него напали грабители? Вдруг он где-то лежит в луже крови, а она тут сидит и ноет про самолёт? И тогда она вскакивала, прижималась ухом к каменному своду, будто могла сквозь толщу земли услышать, что там, наверху, всё в порядке. Но сверху доносилось только далёкое, приглушённое гудение города — ни криков, ни сирен, ни шагов, которые спешили бы сюда. Только этот ровный, равнодушный гул. Голод давал о себе знать тупой, тягучей пустотой под рёбрами. Где — то к середине второго дня Ева нашла в углу, за одной из дальних бочек, старый деревянный ящик. В нём лежали несколько сморщенных, но целых яблок. Она откусила кусочек — яблоко было кислое, терпкое, с той самой горчинкой, которая сразу бьёт по языку и заставляет щёки сводить. Разломила пополам, положила половинку на пол. Кошка подошла, понюхала, скривилась, но всё-таки съела — видимо, решила, что голод не тётка. И посмотрела на Еву так, будто говорила: «Это не мышь, конечно, но сойдёт. Спасибо». А потом, когда она уже почти задремала, убаюканная кошачьим мурчанием и ровным дыханием погреба, сверху донёсся звук, от которого сердце сначала подпрыгнуло, а потом замерло.
Сначала — какой-то глухой, тяжёлый звук, будто кто-то отодвигал что-то громоздкое. Потом — тихий, осторожный скрежет. И наконец — тот самый знакомый щелчок язычка замка, только теперь в обратную сторону. Дверь приоткрылась, впуская полоску света — не яркого, а мягкого, рассветного. И голос, знакомый, как будто из сна...
— EVA, ¿estás aquí?
— Сеньора Мартинес? Да, я здесь, здесь, слава Богу!
Глава 15
Сеньора Мартинес сделала шаг в погреб, луч света ударил Еве в глаза — и на миг всё вокруг поплыло, распалось на золотистые пылинки и резкие тени. Ева невольно вскинула руку, прикрывая лицо, а когда опустила, то увидела, как силуэт сеньоры вырисовывается на фоне светлеющего проёма — чёткий, будто вырезанный из плотной бумаги, и оттого ещё более нереальный. — Ева, ты здесь, ты жива? — Сеньера была явно обеспокоена. Ева стояла, будто прикованная к месту, и никак не могла поймать дыхание. Слова застряли где-то в горле, а в ушах всё ещё гулко отдавался тот самый луч света — словно он не просто ударил в глаза, а вернул в привычную реальности. Она судорожно сглотнула, пытаясь вернуть голосу хоть каплю твёрдости, и наконец, выдавила:- Я думала, что никто уже не придёт. Сеньора Мартинес сделала ещё один шаг