Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ерофей правил молча. Он за последние полгода привык, что у меня бывают настроения, в которые его задача просто править и ни о чём не спрашивать. Сейчас было одно из таких.
Мы ехали по Набережной. Потом свернули на Торговую. Бережанск в середине сентября был уже не летний. Листья на липах, посаженных когда-то вокруг Гостиного двора, пожелтели на треть. У стен домов, где ветер задерживался, лежали маленькие пятна жёлтого — первые опавшие. Волга за ограждением набережной была серая, с рябью, без тех бликов, которые летом делали её похожей на расплавленное серебро. Торговля на пристани замедлилась: зимой не работали баржи, а осенью уже не ходили пассажирские, кроме одного в неделю. Город переходил на зимнее существование.
Я сидел в дрожках и думал о том, что сейчас происходит вот что. У меня дочь, к которой я привязался.
Эта простая мысль показалась мне тяжелее всего, о чём я думал за эти семь с половиной месяцев. Тяжелее, чем утро первого марта, когда я проснулся в чужом теле. Тяжелее, чем разговор с Гордеевым в июне. Тяжелее, чем ревизия «Якоря». Потому что все те тяжёлые вещи были работой. Это было не работой.
У меня не было дочери в Нижнеярске. У меня была бывшая жена, и у нас с ней не получилось, и не было никаких Ани и никаких Коль, и никого, к кому я мог бы прирасти за семь месяцев и остаться с ощущением, что часть меня сейчас уезжает в Петербург со скоростью двенадцать узлов вниз по Волге. Было жалко, и было непонятно, имею ли я на это право, и на фоне этих двух вопросов в голове у меня крутилась одна глупая мысль: что в XXI веке через сорок восемь часов я бы написал ей в мессенджере и спросил, как доехала, а она бы ответила в две минуты. Здесь первое письмо от неё придёт не раньше, чем через десять-двенадцать дней.
Я перестал смотреть в окно. Сложил руки на коленях. Ерофей молчал.
У дома Прохор открыл мне дверь. Посмотрел. Не спросил ничего. Это было его максимальное проявление сочувствия: не спросить.
VII
Вечером, после ужина (ел один, в кабинете, без церемоний — Глафира принесла еду с тем тактичным видом, с каким обслуживают больных), я сел за стол и написал Анне письмо.
Первое письмо в этом доме я писал не как Стрешнев. В марте и апреле я писал осторожно, стилизуясь под купеческую переписку. В мае уже был Стрешнев, которого не узнал бы настоящий, но который работал на публику. Сейчас, один в кабинете, со свечой на столе, я писал не под купца и не под городского голову. Я писал отцу, которого Анна знала полгода, и который знал её столько же.
'Аннушка.
Когда ты это прочтёшь, ты будешь уже в поезде — или в пансионе, или на лекции. Я не буду считать минуты, потому что это бесполезно.
Вот что я хочу тебе сказать.
Первое. Держись. В Петербурге первые две недели будут трудными — новый город, новые люди, новый ритм. Это пройдёт. Не пытайся держаться за счёт того, что ты из хорошей семьи, или что твой отец — городской голова. Держись за счёт того, что ты — ты. Этого достаточно.
Второе. Задавай вопросы. Если чего-то не понимаешь на лекции — подойди к профессору после. Если чего-то не понимаешь в Петербурге — спроси у квартирной хозяйки. Если чего-то не понимаешь в себе — напиши мне. Я не обещаю, что отвечу сразу или правильно. Но отвечу.
Третье. Найди одного или двух настоящих друзей. Не десять. Не группу. Одного-двух, с которыми можно говорить о том, что важно, и молчать о том, что не важно. Таких людей в столице больше, чем кажется, но они не все сразу видны.
Четвёртое. Береги здоровье. Петербург осенью и зимой — сырой. Тёплая одежда, сухая обувь, горячий чай, сон по восемь часов. Не стесняйся ходить к доктору, если что-то не так: Вебер написал тебе рекомендательное письмо к своему коллеге в Петербурге, оно в твоём среднем чемодане, в кожаной папке с моими бумагами.
Пятое. Про меня не беспокойся. Я справляюсь. В доме у нас Коля, Прохор и Глафира, у меня — работа, которая не даёт скучать. Ты уехала не оставив меня — ты уехала поехав. Это разница.
Шестое. Ты спросила меня на веранде в июле, когда мы сидели вдвоём, и сказала, что тебе иногда кажется, будто я не отсюда. Я тогда не ответил. Сейчас тоже не отвечу полностью. Но скажу вот что: я — твой отец. Этого достаточно. Остальное — когда-нибудь, может быть, потом.
Твой отец.
19 сентября 1881.'
Я перечитал. Шесть пунктов. Страница с четвертью. Длиннее, чем собирался, короче, чем хотелось. Как всё настоящее.
Подписал. Сложил. Запечатал. Завтра передам Сычёву, Сычёв отправит с первой почтой.
Дул в свечу, чтобы немного убавить пламя. Свеча не погасла — она только дрогнула и выровнялась. За окном было темно. Соборная площадь уже спала, и на углу у полицейской части горел масляный фонарь, один из сорока двух. Жёлтый его свет пробивался через стекло с двумя трещинами и через дождь, который начался к вечеру и теперь шёл ровно, без ветра, как шёл в сентябре у нас в Нижнеярске, то есть ровно так же, как он шёл и здесь, в Бережанске 1881 года, потому что дождь у природы получается одинаковый в любом веке.
Я подошёл к окну. Постоял. Подумал.
Анна вернётся через два года — если всё пойдёт нормально. Она будет старше. Шире. Свободнее. И тогда, может быть, я наконец смогу рассказать ей правду. Или хотя бы что-то близкое к ней: что человек может проснуться в одно утро другим, не зная, как и почему, и что это не смерть и не сумасшествие, а просто одно из тех событий, которые случаются с человеком и которые нужно прожить до конца.
Для этого надо прожить два года.
Два года, в которых мне предстоит достроить завод, провести воскресную школу через первую зиму, выиграть Варваре суд у её деверя и гордеевской тени за ним, поставить тридцать фонарей, выдержать удар Гордеева через губернию (который,