Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Читательский билет был картонная карточка – тёмная, бурая, заплёванная мелкими стружками. Старорежимная картонка с чуть стёртыми от времени буквами; их печатали, когда Фил ещё не родился на свет. И вот эта-то картонка отделяет достойных от недостойных, тех, кто любит читать, – от тех, кто нет? И Фил усмехнулся, и женщина-моллюск смотрела на него, как выловленный моллюск смотрит на рыбака. У головоногих глаза вообще очень похожи на наши. А ещё три сердца и кровь голубая, хотя и не у всех.
Я победил себя, говорил, в подъезд входя, дыхание переводя, как говорят в книжках, я преодолел свой страх перед ними. Кажется, мать будет теперь довольна. Они, никто из них, не узнают, чего я хочу и чего добиваюсь и зачем мне всё это. Но она будет довольна.
Мать была недовольна, но в этот раз – не Филом. В гостиной говорили, и как всегда об обычном, радио тоже что-то говорило на кухне, и я, слыша чужие разговоры, раздевался и разувался тихо, ибо сказано тебе, дураку, – не перебивай и уважай других. И я делаю вид, что уважаю.
– Нет, папа. – Она никогда не говорила тихо, она всегда что-то вела. Некоторые рождаются преподавателями. – Нет, папа. У тебя была возможность приватизировать эту квартиру. Ты уже пятый год на пенсии. И что, ты не знал, что примут этот закон по окружным госслужащим? Тебе, бывшему заму губернатора, не сказали?
Дед не приватизировал квартиру, служебную квартиру, которую ему дала окружная администрация – тогда, давно ещё, когда чёрная «Волга» увозила его на работу, и привозила сюда, и увозила с работы домой. Фил видел тот дом, но не был внутри – это и не важно, – но от Октябрьской площади, где окружная администрация, там не было и трёх минут пешком.
– Палыч – щенок… – Какой Палыч? Фил не знал этого и, одетый в чёрный пуховик, навалился на стену, одетую в жёлтые обои, точно та передавала ему разговор в гостиной, нашёптывала на ухо. – Чем он только думал, когда это подписывал? Я этого все равно им не оставлю… Лена, мне нужен хороший адвокат. Я всё-таки буду судиться с ними.
– Папа, каждый раз, как ты приходишь, одно и то же. Судись, пока сроки не прошли. Мне некогда этим заниматься. Знаешь, сколько у меня нагрузки сейчас?
– А сколько у меня её было? Нет, Лена, ну какая это была квартира… На Пушкинской… Доходный дом Косолапова. Пятый этаж! Закрытый двор… Стефановская площадь – две минуты, Октябрьская – три…
– Папа, ну хватит, ради бога! Теперь-то что?! У тебя есть квартира…
В коридор вышел отец. Поправил очки. Взъерошил волосы. На себе, на Филе.
– Чего не раздеваешься?
– Да, сейчас… Дед приехал?
– Приехал. – Отец усмехнулся, и очки слетели на нос. – Есть будешь? Я суп там грел себе, если хочешь…
– Да, может…
…отец гремел половником по кастрюле, и это, конечно, не могло случиться незамеченным.
– Ну можно так не грохотать!
И сквозь стену раздавалось же:
– Энергопосёлок! Я что, Овидий, чтобы меня в ссылку так отправлять? Его, по крайней мере, сослали на Чёрное море, да и было за что. Чтобы приличным людям…
Над низкими белыми занавесками, что всегда бывают на наших кухнях, было небо, такого же цвета, такое небо, которое не могло привести меня к тебе, как не приводило ничто, какие бы средства я ни перепробовал.
– Гершвин испытывал острую нехватку времени, и этот концерт он написал буквально за одну ночь, – сообщало Филу проводное радио. Вот о чём, наверное, следовало думать.
Пришла мать, но дед на кухне так и не показался.
– Как в школе?
Но снова ошибку допустил я. Выложил читательский билет.
– Вот, в библиотеку записался.
– В нашу, что ли, на Михайловской? – Она вертела в руках картонку, щурясь, словно там была шумерская клинопись.
– Да.
– Ну, на старости-то лет… В школе что? Дневники назад раздали?
– А почему на старости лет? – Заслужил ли я то, заслужил, конечно, как всегда, заслуживал, но я спросил.
– Потому что в первом классе надо было это делать. Ну хоть так…
И Фил почувствовал, что его вырвет, – словами вырвет, вот, прямо сейчас, этого нельзя было допустить, как никогда было нельзя, и встал, и вышел.
– Ты куда? Ешь давай!
– Потом.
«Потом» настало не в тот день, я лёг на кровать, и тело обратилось в желе, растаявшее от тепла батарей. Точно кровь и лимфа – главным образом лимфа – вытекали из моего тела, собираясь в лужицу на полу, оставляя одну мумию, я не мог пошевелить ничем, лежал, отвернувшись к стене, и не мог. Если бы мама видела меня – она сказала бы: вот лодырь, ничего не хочешь делать. Все говорят – не хочешь. А я не мог.
Через несколько часов пришёл отец, присел рядом, на краешек:
– Ты уроки сделал?
– Сделал. – Не сделал, но отец не станет проверять.
– Спишь уже?
– Нет. – Фил не мог даже повернуться к нему. – Не сплю.
Отец молчал, положил руку на мою голову.
– Она права, пап.
– Кто?
– Мама. Я ведь правда не люблю читать.
– Тогда зачем тебе эта библиотека?
– Ну, я же должен любить. Я пытаюсь. Я только понять не могу, папа. Почему я это должен.
– Как бы тебе сказать, – рука его прошлась по моим волосам, вниз и вверх, – как сказать. Это что-то вроде топлива для мыслей, понимаешь? Ты читаешь и думаешь над этим, и так работают мысли. Если нет топлива, нечему будет гореть.
– Если нет спичек, – кажется, в голове моей не было спичек, – никакие дрова не помогут.
– Некоторые вещества имеют свойства самовоспламеняться. Я не химик, конечно…
…это была та единственная загадка, волновавшая меня, – что есть та, кем хочу быть я и с кем должен быть я. Книги – её книги – говорили: всё хорошее божественно, не правда ли? И это тоже надо было проверить. К югу от Английской площади, на Готфской улице была, натурально, Готфская церковь – Готфских мучеников церковь. Двадцать шесть их было, не так ли?
– Ты крещёная?
– Да.
Я много слышал об этом, отец говорил ему – это значит, Бог берет тебя под свою защиту. Но в этом случае надо слушаться Бога. Даже мать прощает со временем, но Бог – это посерьёзнее. О, ты приняла на себя и этот долг. Но чего тебе-то бояться?
– А ты?
– Я нет. Тебя родители крестили?
– Да, в детстве. Мне года три было. Я