Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Холод ударил в кожу сразу — жёсткий, февральский. Но через мгновение сквозь пришло другое: не ощущение, не образ — голос. Сначала один, будто издалека. Потом второй, ближе. И ещё. Они не звучали в ушах — они возникали прямо в моей голове.
Я стиснула зубы и сильнее прижала ладонь к промёрзшей почве.
И тогда голоса пошли сплошь — отчётливые, резкие, фразами, будто выкрикиваемыми в пустоту.
«Семь встали — круг стал»
«Семь связали — мир удержан»
«Семь назвали — имя явилось»
«Семь замкнули — дверь открылась»
«Семь держат — одна ведёт»
«Семь — тело, восьмая — дух»
Я не двигалась, только пальцы сами собой вцепились в землю, будто боясь упустить поток. Дыхание стало частым, поверхностным. Мир вокруг сузился до холодной ладони, тёмной почвы и этих чужих слов, которые шли, шли, шли — без пауз, без переходов, чужим, непривычным тембром, как будто их произносили не живые люди, а что-то иное, прорвавшееся сквозь землю.
Я знала: если сейчас отпущу — всё оборвётся. И потому держала, держала, пока внутри не стало звенеть от напряжения.
И вдруг всё обрушилось разом.
В глаза будто швырнули горсть песка и горячего пепла — я зажмурилась, но жжение только усилилось, как если бы веки стали прозрачными. Во рту стало солоно и горько, так, словно я разом проглотила целую пригоршню соли; язык прилип к нёбу, дыхание обожгло горло. Кровь в жилах будто застыла — тяжёлая, густая, ледяная, — и в тот же миг что-то тёплое, влажное заскользило по губе. Я машинально вдохнула — металлический запах. Кровь.
Но поток не отпускал.
Перед внутренним взглядом — без перехода — возникли руки. Чьи — не различить: лица не было, только движение. Воск, густой, желтоватый, стекал с ложки в тёмную воду; следом — масло, вязкой струёй, расплываясь радужными пятнами. Капли расширялись, сходились, расползались кругами. И над этим — шёпот. Не слова ещё, а интонация, ритм, чужое дыхание, как будто кто-то бормотал прямо над моим ухом, себя я уже не ощущала — всё пространство стало одним слухом.
Потом ударил запах. Тяжёлый, сырой, могильный. Не просто земля — земля, которую только что вскрыли. Сырая глина, прелые корни, холод под слоем. Он накрыл с головой так внезапно, что грудь судорожно дёрнулась: на миг я была уверена, что лежу под слоем почвы, что надо рвануться вверх, вдохнуть, выбраться — иначе задохнусь.
Я дёрнулась, и ладонь сорвалась с земли.
Мир качнулся.
— Ксения Дмитриевна!
Голос был пронзительным. Меня резко потянули вверх, под руки. Снег под ногами поехал, я оступилась, но меня уже держали — крепко, с двух сторон. Холодный воздух вновь ударил в лицо, но в глазах всё ещё плавали тёмные круги.
— Хватит пока, — жёстко сказал Вяземский. — Достаточно. Вам необходимо отдохнуть. И стемнеет сейчас. Мы можем заночевать у батюшки, у отца Павла. Карпов, идёмте же. Вы видите — она сейчас сознание потеряет.
Меня повело в сторону. Я попыталась сделать шаг сама, но ноги будто не слушались — ватные, чужие. В следующий миг земля исчезла из-под них: Вяземский подхватил меня на руки.
Я не сопротивлялась. Сил не было даже на это. Мир раскачивался мягкими толчками от шагов Вяземского. Шинель его пахла морозом, шерстью и чем-то сухим, тёплым — бумагой, может быть, чернилами. Я уткнулась лбом в его плечо, закрыла глаза.
Хотелось только одного — провалиться в темноту без голосов, без запахов, без чужих слов.
Я позволила голове упасть ему на плечо и больше ничего не слышала.
Глава 18
К вечеру я пришла в себя окончательно — не резко, не вдруг, а будто медленно всплывала со дна. Сначала — тепло. Не печное даже, а человеческое: укрыли, подложили под спину ещё одну подушку, поправили платок на лбу. Потом — голос. Отец Павел читал негромко, без нажима. Просто читал молитвы, ровно, будто держал меня на слове, не давая провалиться обратно.
Матушка стояла рядом, сухонькая, подвижная, с быстрыми руками. Платок у неё был повязан низко, почти на брови, и всё время сползал, а она его машинально поправляла.
— Тихо, тихо… — шептала она, когда меня начало знобить. — Всё, голубушка, всё… Господь милостив.
Она смочила угол платка святой водой и осторожно провела по моему лбу. Вода была ледяной, пахла металлом и камнем. Я вздрогнула, но стало легче — будто чужая тяжесть чуть отступила.
— Кровь-то у ней шла, батюшка, — тихо сказала она, глядя на меня. — Это ж не к добру.
— К добру, коли остановилась, — спокойно ответил отец Павел. — Не к добру — когда наоборот.
Я попыталась приподняться.
— Я в порядке, — голос вышел хриплым, чужим.
— Лежите, Ксения Дмитриевна, — мягко сказал Карпов откуда-то сбоку.
Матвей сидел у стола, с тем самым блокнотом. Листал, проверял записи, иногда бросал на меня быстрый взгляд — тревожный, сосредоточенный.
К ужину я смогла сесть за стол, скрывая, что колени до сих пор еле держат меня, огляделась. Небольшая горница, низкий потолок, лампада у икон, тёплый круг света на столешнице. Дымилась горячая картошка в чугунке, миска с квашеной капустой блестела желтеньким маслицем, грибочки солёные в рассоле, чёрный хлеб, резаный крупными ломтями, и глиняный запотевший кувшин. Наверное, с квасом.
Матушка всё подкладывала мне:
— Ешьте, ешьте, силы нужны. Видно ж — высосало.
Я послушно разломила картофелину. Руки всё ещё слегка дрожали.
Отец Павел перекрестился и начал говорить — без торжественности, просто как человек, который ответственно докладывал обстановку.
— Падёж начался недели три назад. Сначала у Кузьминых телёнок. Подумали — простыл. Потом у Гавриловых корова. Молоко, говорят, горчить стало за день до того. А там и понеслось.
— Все в один день? — спросил Матвей.
— Нет. В том-то и дело. Сначала по дворам, но как по естественности. А уж потом — разом.
Я слушала и одновременно смотрела на карту, разложенную на краю стола.
— К Марфе ходили? — спросила я.
— Ходили, — кивнул батюшка. — А куда ж ещё? Травница она толковая. Раньше помогала.
Матушка фыркнула тихо:
— Помогала… — и замялась.
— Что? — я подняла на неё глаза.
Она покосилась на батюшку, потом всё же сказала:
— Бабы сказывали… что она не