Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В кустах кот еще раз тихо, жалостно мякает – это почти баб-Сонино “мам”, – и Васю встряхивает короткий электрический разряд жалости. Как будто налетела на угол. Но не локтем, а всей собой.
А не надо было колотиться. Теперь вот сиди там, говорит Вася кусту и коту. Пока не сдохнешь. Ебобо и есть.
Куст и кот хрустят в ответ, шевелятся. Слабое бледное пятно светится в темноте. Белый, что ли? Может, глухой? Белые с голубыми глазами вроде глухие. Нафиг ты мне сдался вообще. Куст трещит еще раз, пятно приближается, и Вася раздвигает ветки, чтобы помочь.
Из колючек и листьев, черных на черном, вытискивается… Вася даже не понимает сразу кто. Железобетонно не кот. Чуть побольше, примерно со спаниеля. Васе кажется сперва, что это действительно щенок. Только очень крупный. Потом – что козленок или теленок, только очень мелкий. Четыре ножки, круглый лоб, кудряшки. Гривка? Откуда у тебя гривка, эй? Козленко-теленок переступает на аккуратных леденцовых копытцах, и Васе кажется, что хочет по-маленькому, тянется к ней мордочкой, мягкой, замшевой. Как баб-Сонины губы. Он весь покрыт пушистой, чуть свалявшейся шерстью, прямо скатан из мохера, и шерсть эта, белесая, нежная, действительно светится в темноте. И словно в ответ начинает светиться разрядившийся в хлам Васин телефон и Васины пальцы, и в свете этом, призрачном, слабом, Вася наконец замечает на лбу у козленко-теленка маленький, похожий на замшевую шишку рог. Один. Рог светится ярче всего, и Васе кажется, что в лоб козленко-теленку вкрутили лампочку.
Единорог. Точнее, детеныш. Единорожек.
Или взрослый, просто плохо кушал кашу. И вырос маленький.
Единорожек мякает, приподнимает жеребячий, похожий на белый дред хвостик и сыплет на дорожку разноцветные позванивающие шарики. Какашки.
Бля, говорит Вася искренне. Бля, нунифигасе!
Она подбирает один шарик – теплый, полупрозрачный, фиолетовый. Потом другой, густо-розовый, и еще один – медово-золотой. Зачем-то нюхает – пахнет, как положено, какашками, и Вася вытирает руки о ледяную острую траву. Единорожек мякает еще раз, лезет мордочкой Васе в подмышку. Выныривает, разочарованный. Глаза у него похожи на его же какашки – круглые, гладкие, ярко-голубые, с крошечной красной точкой зрачка. Пахнет от единорожка землей, прелыми листьями, немножко – подмороженными ягодами, и Вася снова хочет такие же духи и сразу же – не хочет. Потому что единорожек находит пакет с кормом и пытается засунуть туда голову целиком. Вася смеется, надрывает пакет, чтобы единорожку было удобно, и он чавкает внутри и хрустит, белый хвостик-дред дергается то вправо, то влево. Под задницей у Васи теперь не только холодно, но и мокро, она подтопила собой траву, если встать, останется отпечаток жопы, это почему-то очень смешно, Вася смеется так, что хрюкает. Единорожек вынимает мордочку из пакета, смотрит недоуменно, губы у него толстые, розовые, как у мамы после гиалуронки.
Ешь, ешь, Ебобо, не бойся!
Единорожек снова заныривает в пакет, а Вася пытается вспомнить, когда видела маму в последний раз, – и не может. Еще больше не может вспомнить мамино лицо, не супергладкое, нынешнее, с натянутым масляным лбом и похожим на свисток оттопыренным ротовым отверстием, а нормальное, родное, со смешными мягкими брыльками и сердитой вертикальной складкой между бровей. Морщина гордеца. У отца морщины были поперек лба – три изогнутые недоумевающие складки. Как будто отец с мамой играли в игру “Где деньги?!” – “Какие деньги?”, но наседала с претензиями мама, отец привычно отмалчивался. Он вообще был тихий, с длинными залысинами, лоб все время пытался выйти из берегов и отвоевать себе еще немного места для раздумий. Ничего другого Вася про отца не помнит. Что он ел? Чем пах? Где спал? Молча жил с ними. Молча ушел. Молча прибился к храму, так же молча жил там в подсобке, чуть меньше Васиной кофейной будки. Что-то мёл, что-то приколачивал, в пояс кланялся всем попам. И один раз, сослепу, – какой-то тетке в черной длинной юбке, Вася сама видела из-за забора – и целую минуту радовалась, что никто из одноклассников не в курсе, хотя что ей те одноклассники? Школа закончилась кучу лет назад, все, кого имело смысл стесняться, давно поразъехались. Остался придонный сор, вроде нее самой.
Пару раз Вася к отцу заходила, потом перестала – пантомима не была ее жанром, разгадывать пожимания отцовских бровей и поднимания плеч было незачем, да и некогда. Жив, и слава богу. Вадик говорил, что отец на почве бога совсем умом херакнулся, хочет в монастырь, причем не трудником (Вадик говорил “труднико́м”), а монахом, но денег просят немерено, отец даже у Вадика просил, но Вадик, конечно, не пальцем деланный, не на того напали, – тут Вася обычно переставала слушать, потому что у Вадика все были ебобо, кроме него самого, и об этих своих достоинствах он мог трепаться часами, так что Вася только кивала в такт да напоминала себе прогуглить слово “трудник” – и всякий раз забывала. “Трудник” был как “грудник” – мама так и говорила про отца: вот же недоделанный, хуже ребенка.
Пока отец бегал за богом, мама гонялась за молодостью – она неплохо зарабатывала бухгалтером в местной фирмешке, торговавшей принтерами, картриджами и прочей, как мама говорила, канцеляркой. В фирмешке работал один молодняк: девчонки с тугими голыми пупками, айтишные парниши и проныры-рекламщики, вне зависимости от пола начапуренные и словно пропущенные через все инстаграмные[5] фильтры разом. Мама сперва уколола ботокс в лоб – прямо в “Где деньги?!”, потом подправила носогубку, и понеслось: филлеры, нити, мезотерапийка, лазер, крио, заряженная водичка, уменьшение объемов на два размера с гарантией за три дня. На большую пластику маме не хватало денег (Вася подозревала, что еще и отваги: в фирмешке воровали все, но мама – исключительно по мелочи), и она мечтала о блефаропластике и новых сиськах