Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это ты про Витольда?
— Это я про нас, Миша. Торопиться нам надо в Сергиевское. Его вот-вот немцы могут занять.
Лежать под деревьями было неудобно. Острые камешки все время попадали под локти, муравьи забирались в рукава и за шиворот, а пот заливал глаза. Воздух, видимый через стекла бинокля, дрожал, стелясь над водой маревом, и казалось, что сама река, тяжелая и светлая, медленно кипит в излучине. Назойливая муха все время крутилась и пыталась сесть то на лицо, то на пальцы, которые сжимали бинокль.
— Вот ведь зараза, — проворчал Буторин, в который уже раз пытаясь отогнать или убить муху.
Сосновский лежал рядом и, покусывая горькую травинку, тоже смотрел на Сергиевское. Он вглядывался в село, в эту его часть, что лепилась к большой балке белыми хатами. В селе было тихо, как будто все мертво. Ни собачьего лая, ни детского крика. Даже ветви тополей и яблонь не шевелились в знойном воздухе, будто окаменели.
— Едут, — сипло произнес Сосновский.
Сначала послышался отдаленный, нарастающий гул моторов. Из-за холмов, словно саранча, выползли серые фигуры на мотоциклах с колясками, за ними — грузовики, а за грузовиками, поднимая тучи пыли, — колонны пехоты в запыленных, выцветших мундирах. С лязгом гусениц, рвущим тишину, выползла стальная машина. За ней вторая, третья. Из башни в каждой машине по пояс торчали фигуры немецких танкистов в черных комбинезонах с наушниками, надетыми поверх черных пилоток. На пыльную площадь, где стоял памятник Ленину, один за другим въехали немецкие танки. Один из них развернулся и протаранил постамент. Памятник завалился на бок и рухнул к ногам хохочущих немецких солдат, развалившись на несколько гипсовых кусков.
— Ах, сволочи! — тихо прорычал Буторин. — Ну вы у меня еще посмеетесь!
Огромные, цвета грязной охры, заляпанные грязью, на площадь съехались бронетранспортеры, грузовики. Солдаты выпрыгивали на землю, разминались, как будто устали от долгого сидения. Разделившись на группы по несколько человек, они разбрелись по дворам, и началось ужасное… Солдаты в мышино-серых мундирах спрыгивали с брони, грубо, прикладами отпихивая калитки, вглядываясь в темные глазницы окон. Тишина, нависшая над Сергиевским, была звенящей и страшной. Из-за ставней на них смотрели расширенные от ужаса глаза стариков, женщин, детей. Но скоро эту тишину разорвали грубые крики на ломаном русском, лязг затворов, хлопки распахиваемых с силой ворот.
Грабеж начался сразу, методично и без всякой злобы, словно нечто само собой разумеющееся. Солдаты вермахта, эти недавние крестьяне и рабочие из Германии, превратились в мародеров. Они шли от двора ко двору и тащили все, что можно утащить. Вот они вломились в белую мазанку вдовы. Двое, молодой, веснушчатый, и постарше, с обветренным каменным лицом. Их взоры в сенях сразу упали на мешок с пшеницей, припрятанный на черный день.
— Нэйн! Нэм цурюк киндер! Дети! — с рыданием бросилась к ним женщина, обнимая мешок, словно живое существо.
Ее мольбы были отчаянными и бессвязными: она показывала на испуганно плачущих в углу мальчика и девочку, на их впалые щеки.
— Пожалейте сирот! Это последнее!
Старший солдат оттолкнул ее прикладом так, что она тяжело рухнула на глиняный пол. Веснушчатый на мгновение застыл, глядя на детей, но тут же, избегая их взглядов, схватил мешок и выволок его во двор. В его глазах читалось не сочувствие, а скорее досадливое раздражение.
Во дворе соседа, немощного старика, с цепи рвался огромный, лохматый пес. Верный сторож, видя чужаков, рванул с цепи с таким ревом, что перекрыл все звуки. Он ощетинился, глаза налились кровью, пена летела с оскаленной пасти. Один из немцев, недолго думая, вскинул карабин. Резкий, сухой выстрел пробил полуденную духоту. Пес взвыл, подпрыгнул и забился в пыли, заливая кровью вытоптанную землю. Дед, стоя на крыльце, беззвучно шептал проклятия, сжимая свои старческие, трясущиеся кулаки.
А потом началась бойня. Из хлевов и сараев доносилось пронзительное взвизгивание. Это стреляли в свиней, единственную надежду на пропитание на предстоящую зиму. Выстрелы, хрюканье, предсмертные хрипы. Не стреляли только в кур — за ними гонялись, смеясь, пытаясь поймать за ноги. Смешиваясь с пылью, летели перья. Тушки еще трепетали, когда их швыряли в кузова грузовиков.
Самые ценные трофеи — сало, соленья, мед, самотканые холсты — летели туда же. Солдаты работали быстро, сноровисто. Они не улыбались, но и не злобствовали. Это была рутина. Один, рослый фельдфебель, нашел в подвале большую бутыль с самогоном. Он отхлебнул прямо из горлышка, крякнул от удовольствия и поставил сосуд в свою коляску. Другой сдернул со стены яркий, расшитый рушник — память о чьей-то любви и труде — и обернул им шею, вытирая пот.
Некоторые грузовики, битком набитые награбленным добром, тронулись, уезжая из Сергиевского. На улицах стоял несмолкаемый детский плач, пахло порохом и кровью. Немцы, расположившись на постой, разводили костры, разогревали тушенку и громко разговаривали, не обращая внимания на мертвую тишину в домах, в которых попрятались перепуганные до ужаса люди. Они вошли не как воины, а как саранча, оставив после себя не руины, а выпотрошенную, обескровленную жизнь, где от последней надежды осталась лишь горькая полынь на губах да безответный шепот молитв, унесенный знойным ветром донской степи.
Сосновский провел языком по сухим губам. Все это время он шептал ругательства, чтобы хоть как-то успокоить нервы. Он вдруг схватил за локоть лежавшего рядом Буторина, когда в село въехала черная автомашина.
— Штабной, — кивнул он на легковой «хорьх», остановившийся у крыльца сельсовета.
Из машины вышел офицер в заломленной фуражке, высокий, сухой. Он что-то коротко сказал второму офицеру, помоложе, и тот побежал. Солдаты засуетились, послышались отрывистые лающие команды. Вскоре на улицах раздались крики, звуки ударов. Немцы сгоняли людей. Сначала нехотя, испуганно, подгоняемые штыками, на площадь выползли старики, женщины, дети. Они сбились в кучу, как стадо перед грозой. Солнце безжалостно било в их бледные, осунувшиеся лица.
Офицер встал на подножку машины. Звучал его голос, металлический и четкий, хотя слов разобрать было нельзя. Потом он что-то крикнул солдатам.
И случилось то, от чего Сосновский похолодел и сердце ушло в пятки. Двое егерей вразвалку вошли в толпу и выдернули оттуда двух мальчишек. Один, лет семи, в рваных штанишках, заревел, упираясь. Другой, постарше, смотрел на немца широко раскрытыми, не моргающими глазами.
— Матери их… — прошипел Михаил, судорожно сжимая автомат. — Что они делают?
Буторин молча положил ему на руку свою, жилистую и тяжелую. Его лицо было каменным. А на площади немецкий офицер снова