Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хомутов проводил отбор сам. Я стоял рядом, но не вмешивался. Место было у оврага, под навесом, который рабочие самого Хомутова (два подручных, приехавших с ним из Саратова) собрали за два дня из привезённых досок.
Очередь стояла тихо. Мужики в рабочих рубахах, подпоясанные верёвками, в лаптях или в сапогах, стояли и ждали. Некоторые курили. Некоторые переглядывались. Все смотрели на Хомутова с осторожным уважением, с каким в уездных городах смотрят на любого человека, от которого зависит заработок.
Хомутов сидел на чурбаке, расставив ноги, положив руки на колени. Перед ним стоял табурет, на табурете лежала тетрадка с карандашом.
— Следующий.
Подходил первый.
— Как звать?
— Семён Прохоров, Андрей Васильевич.
— Лет сколько?
— Тридцать восемь.
— Руки покажи.
Мужик протянул ладони. Хомутов посмотрел: мозоли, шрамы, форма пальцев. Я понял, что он читает руки, как Вебер читал пульс, как Сычёв читал ведомости: профессионально, на автомате, извлекая информацию быстрее, чем собеседник успевал её скрыть.
— Копал когда?
— Копал, Андрей Васильевич. Канавы, колодцы.
— Печи клал?
— Не доводилось.
— Не пьёшь?
— Выпиваю. По праздникам.
— Праздников у меня нет. У меня рабочие дни и выходные. В рабочие дни пить нельзя. В выходные — можешь, но чтобы в понедельник стоял ровно. Понял?
— Понял, Андрей Васильевич.
— Записываю.
Следующий. Следующий. Следующий. Тридцать пять человек за два часа. Хомутов задавал каждому одни и те же пять вопросов. Руки, опыт, выпивка. Троих отсеял сразу: у одного руки дрожали (пьёт не по праздникам), у другого больное плечо (поднимать не сможет), третий начал торговаться о плате прямо в очереди (характер).
В итоге записал двадцать два. На два больше, чем требовалось: запас на случай, если кто-то не выйдет в первый день.
Когда последний из записанных ушёл, Хомутов закрыл тетрадку, сунул карандаш за ухо и впервые за весь день повернулся ко мне.
— Народ крепкий. Руки рабочие. Пьют, конечно, но не больше обычного. Двоих обучу класть кирпич. Одного — на топку. Остальные — копать, таскать, замешивать.
— Десятник?
— Семён Прохоров. Первый в очереди. Руки хорошие, взгляд прямой, не врал про выпивку. Назначаю его. Двадцать рублей ему, вместо пятнадцати.
— Согласен.
Хомутов хмыкнул.
Я подумал, что кадровый менеджмент в XIX веке отличается от кадрового менеджмента XXI века примерно так же, как керосиновая лампа отличается от электрической: принцип тот же (найти хорошего работника и удержать его), технология другая (вместо собеседования и резюме — «руки покажи»), а результат зависит от того же самого: от умения того, кто нанимает, видеть в человеке не то, что тот говорит, а то, что он может.
Хомутов видел. Это было его главное профессиональное качество, и стоило оно гораздо больше ста двадцати рублей в месяц.
Мы поехали обратно. Солнце садилось за Волгу, и небо над рекой стало тем особенным волжским оранжевым, который я видел каждый вечер и к которому до сих пор не привык: густым, тёплым, как будто в нём растворили полфунта мёда.
— Андрей Васильевич, — обратился я, когда дрожки выехали на бережанскую дорогу. — Один вопрос.
— Ну.
— Вы остаётесь на три месяца. А потом?
Хомутов помолчал. Потом посмотрел на оранжевое небо, как будто искал ответ среди облаков.
— Посмотрим, — произнёс он. — Если печь получится. И если вы будете платить в срок. Тогда — посмотрим.
— Я буду платить в срок.
— Это все говорят.
— Я не все.
Он снова хмыкнул. Третий раз за два дня. Это, по его шкале, было уже чем-то вроде восторга.
Ерофей сплюнул. Лошадь перешла на рысь. Бережанск показался впереди: колокольня, крыши, дым из труб. Маленький город на большой реке, которому я, судя по всему, только что нанял будущее.
Сто двадцать рублей в месяц. Квадратная голова. Глина под ногтями.
Глава 7
Варвара Алексеевна Рязанцева пришла в управу шестого сентября, в понедельник, в девять утра. Одна, без сопровождающих, без записки. Сычёв встретил её внизу, в передней, и поднялся ко мне в кабинет с тем особым выражением, которое у него означало «я принёс новость, которая вам не понравится, но по причинам, о которых я говорить не буду, я полагаю, что это всё-таки новость».
— Павел Андреевич. Вот тут…
— Говорите, Фёдор Игнатьич.
— Варвара Алексеевна Рязанцева. В передней. Без записки. Говорит, ждёт столько, сколько понадобится. По делу.
Он сделал паузу ровно в полсекунды длиннее обычной. Этого хватило, чтобы я понял: Сычёв считает приход вдовы в управу без предварительного уведомления обстоятельством необычным. В провинциальном купеческом этикете 1881 года женщина в траурном платье, пришедшая одна в мужское присутственное место к городскому голове, это событие, о котором к вечеру будут говорить в трёх трактирах и одной просвирне.
— Приглашайте.
Сычёв наклонил голову и вышел. Я убрал со стола папку с расчётами по освещению (домовладельцы Соборной, трактирные сборы, бюджетный остаток), отодвинул чернильницу и выровнял стопку корреспонденции. Кабинет городского головы, когда в него входит вдова, должен выглядеть, как рабочее место, а не как мастерская: это простая вежливость, и она работает в любом веке.
Варвара вошла через минуту. Я встал.
Она была в том самом тёмном платье, которое я видел в июне, но теперь на манжетах и у воротника появились узкие серые канты: полутраур, переход от полного чёрного к цвету, который допускает, что вдова ещё носит память, но уже не только её одну. Год со смерти Ильи Семёновича Рязанцева прошёл в конце августа. Она обновила платье к сезону и с точностью, на которую способна только женщина, умеющая считать.
— Доброе утро, Павел Андреевич.
— Варвара Алексеевна. Прошу садиться.
Она села. Маленький чёрный ридикюль положила на колени. Держала его обеими руками, и я видел, как пальцы правой руки чуть сильнее сжимают замочек. Это был её единственный признак напряжения. Лицо оставалось ровным.
— Простите, что без записки. Я получила это вчера вечером, и решила, что лучше прийти, чем писать.
Она открыла ридикюль. Достала сложенный вчетверо лист плотной бумаги. Положила на стол. Подвинула в мою сторону.
Я взял.
II
Лист был казённый: штамп уездного суда,