Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Господа, не будете ли вы возражать, если я украду у вас Аполлинарию Прокофьевну? — спросил он. — Так удачно, что вы подоспели, Фёдор Михайлович. Может быть, вы соблаговолите проводить Надежду Прокофьевну до дома, пока мы с Аполлинарией Прокофьевной... пообщаемся. Да, пообщаемся.
Полина слегка вздёрнула бровь, но промолчала. Взгляд её, брошенный на меня в последний миг, был полон вопросов — острых, недоумевающих и, как мне показалось, не самых добрых. В нём мелькнуло что-то похожее на ревность, смешанную с удивлением и лёгкой обидой. Я же ответила ей взглядом испуганным, почти умоляющим: «Не оставляй меня». Но сестра уже повернулась к Лаврецкому, принимая его руку, и они удалились по заснеженной улице, оставив нас вдвоём.
Снег скрипел под ногами. Воздух был чист и холоден, как стекло, и каждый вдох отдавался лёгкой болью в груди — то ли от мороза, то ли от волнения, которое вдруг охватило меня с новой силой.
Мы шли молча с минуту, может, две. Я чувствовала его присутствие рядом — тяжёлое, живое, исполненное внутренней бури. Наконец Достоевский заговорил:
— Хочу признаться вам, Надежда Прокофьевна... я не случайно оказался сегодня тут. Я поджидал вас.
Я остановилась, поражённая, и подняла на него глаза.
— Поджидали? Как же это? — вырвалось у меня.
Он тоже приостановился, опираясь на трость, и посмотрел на меня так, будто весь мир вокруг перестал существовать.
— Полина вчера оговорилась мне, где вы будете встречаться с Лаврецким. Я... устроил так, чтобы оказаться поблизости. Не мог иначе.
Сердце моё забилось часто и неровно.
— Ради чего же это, Фёдор Михайлович?
Он повернулся ко мне всем корпусом, и в глазах его вспыхнуло то самое пламя, которое я уже видела на литературном вечере — глубокое, страстное, почти мучительное.
— Разве уж вы не догадываетесь?
— Нет, — ответила я, чувствуя, как жар заливает щёки. — Разумеется, не догадываюсь. В мыслях нет никаких догадок.
Он улыбнулся и сделал шаг навстречу.
— Ну что ж, стало быть, я могу вас удивить своим откровением. Я искал встречи именно с вами, Надежда Прокофьевна. С того самого мгновения, как увидел вас в гостиной у Лаврецкого. Вы... вошли — и всё переменилось. Я почувствовал вас. Почувствовал между нами нечто такое... — он запнулся, подыскивая слова, — нечто, чего не объяснить разумом. Вы знаете, вы, возможно, сочтёте меня сумасшедшим, но...
— Вы не сумасшедший, — тихо перебила я, сама не понимая, откуда взялась эта смелость. — Что вы, Фёдор Михайлович... не говорите такого.
Он посмотрел на меня долгим, пронизывающим взглядом.
— А я знал. Знал, что вы меня поймёте. Мне так много надо сказать вам, Надежда... Можно я буду называть вас так? Просто — Надежда? Разрешите мне это.
Я смутилась ещё сильнее, но кивнула, не в силах отказать.
— Конечно... если вам так угодно.
— Вы верите в Бога, Надежда? — спросил он вдруг, и в голосе его прозвучала такая напряжённая, отчаянная искренность.
— Конечно, верю, Фёдор Михайлович. Как же можно не верить?
— Многие не верят, — произнёс он с горечью. — А иные говорят, что верят, а сами... А я по глазам вашим вижу: вы верите. По-настоящему. Даже если б вы сейчас сказали обратное, я бы не поверил. Вера в вас сильная. Самая сильная.
Мы снова пошли. Снег падал мягко, укутывая наши следы. Он говорил, и каждое слово его проникало мне в душу, словно касалось самых потаённых струн.
— Я, может быть, веду себя как безумец... Но с того вечера я грезил новой встречей. Вы меня... поразили. Не красотой только — хотя и ею тоже, — а чем-то большим. Душой. Призванием. Тем огнём, который в вас горит. Я будто родную душу в вас разглядел, понимаете? Выслушаете ли вы меня, Надежда? Могу я надеяться, что вы позволите мне говорить с вами откровенно? Столько хочется высказать...
Я посмотрела ему в глаза — прямо, долго, не отводя взгляда. В них была боль, и страсть, и какая-то бездонная тоска, которую я, кажется, понимала лучше, чем кто-либо. Сердце моё сжалось.
— Конечно, Фёдор Михайлович, — произнесла я наконец, и голос мой дрогнул. — Конечно. Вы можете говорить мне всё, что только захотите.
Он остановился вновь. На мгновение показалось, что он хочет взять мою руку, но сдержался. Только взгляд его сделался ещё глубже, ещё проникновеннее.
— Тогда... позвольте мне начать с главного, Надежда. С того, что я сам едва смею себе признаться...
Глава 19
На некоторое время мы вновь умолкли и продолжили путь по заснеженной тропинке, где каждый шаг отдавался глухим, заговорщическим скрипом под подошвами, словно сама земля вела с нами тайную беседу. Я всей душой, всем существом своим вслушивалась в это мерное звучание, в ровное дыхание идущего рядом человека, ловила малейшее движение его руки, сжимавшей трость, и трепетала внутренне, как натянутая струна, готовая вот-вот лопнуть от невыносимого напряжения. Рядом со мной шёл он — Фёдор Михайлович Достоевский, тот самый, чьё имя уже звучало в литературных гостиных как предвестие чего-то огромного и неизбежного, почти нереальное в своей гениальности, и вот теперь он был здесь, из плоти и крови, живой, тёплый, с лёгкой хромотой, выдававшей былые страдания, и от этого близость его казалась мне одновременно и чудом, и опаснейшим искушением.
Мне до боли хотелось коснуться его рукава, ощутить тепло плеча, стереть незримую грань, что ещё разделяла нас, но я запрещала себе даже мысль об этом, гнала её прочь, как недостойную, как предательскую. А мысли, вопреки всему, накатывали волнами, набирали силу, завладевали мною целиком, и в груди поднималась буря, в которой восторг мешался со страхом, а предчувствие счастья — с предчувствием катастрофы.
— Знаете, Надежда Прокофьевна, — наконец нарушил молчание Фёдор Михайлович, и голос его, вплёлся в мой внутренний транс, словно нить, ведущая за собой, — вот уже некоторое время я всё думаю и думаю об одном деле, никак не могу выкинуть его из головы. Пустяковое, казалось бы, совершенно незначительное, а между тем... между тем оно представляется мне огромным, полным глубочайшего смысла.
Он замолчал на миг, будто колеблясь, затем продолжил шёпотом, от которого по спине у меня пробежал холодок:
— Сидел я недавно в одном кабачке, не по своей воле, а так, по необходимости, и невольно подслушал разговор двух студентов. Молодые, горячие, как и положено юности, спорили о справедливости. Один из них