Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сдержался. Помолчал, остывая. Потом сказал — иначе, тише, без давешнего железа:
— Привал. Полчаса. Костров не жечь, дымом не казаться. — И, поглядев бородачу прямо в глаза, прибавил: — Спасибо, что сказал. Ты прав.
Он повёл головой, не чинясь, без удивления, будто иначе и быть не могло, и пошёл к своим — передать. А я отвернулся и стал глядеть в пустое серое поле. Команда расселась прямо в грязь, где стояла, и не было ни говора, ни смеху — сидели молча, опустив руки между колен, и пар шёл от мокрых спин. Тюрина положил поспешностью. Этих чуть не положил усердием. Я достал кисет, повертел и сунул назад: огонька на привале сам же запретил.
* * *
Вечерами выручал Сорока, и без него я, пожалуй, всю команду себе во враги обратил бы.
То, чего не мог я — сухарь, придира, командир с тяжёлой на ту пору рукой, — делал он, у костра, своими неспешными байками. После целого дня моей муштры люди валились к огню измочаленные, продрогшие, злые на весь белый свет и на меня в особину. И тут вступал Сорока. Не торопясь, со вкусом раскуривал он трубку, крякал, устраивался поудобнее и заводил негромко, в своей всегдашней стариковской манере, будто и не нарочно, будто так, для разговору:
— А вот на Ялу, братцы, ещё по самой первости, был у нас один паренёк, ровесник покойного Тюрина, да норовом совсем иной, царствие Тюрину небесное. — Тут он крестился, истово, широко, и молодые крестились следом за ним, и так, помянув убитого товарища без слёз и без надрыва, по-солдатски, ровно, шли в разговоре дальше. — Молодой, горячий, кровь играет, на рожон так и лезет. И всё-то ему наука прапорщикова — одна морока да унижение. «Чего, мол, на брюхе ползать, людей смешить; я и так пройду, не хуже прочих».
Сорока примолкал, пускал дым, обводил притихшие лица — он своё дело знал, держал паузу, как заправский сказитель.
— Ну и прошёл, голубчик. Раз ночью идём за «языком», крадёмся низиной, а он, удалая голова, чтоб, вишь, землёй не мараться, по канавке в полный рост и ширни — напрямки, мол, способней. И вышло ему способней. Японец его с того бугра, как куропатку на меже, и срезал, одним выстрелом. И ладно бы один лёг, дурья башка, — так он же, падаючи, винтовкою о камень брякнул, грохоту наделал на всю округу, всех японцев всполошил. И воротились мы тогда не солоно хлебавши, без «языка», насилу сами ноги унесли в потёмках. Вот тебе и напрямки.
Молодые слушали, разинув рты, забыв и про усталость, и про обиду на меня. А я сидел поодаль, в тени, и дивился про себя, до чего ловко старый чёрт обделывает то самое моё дело — да куда лучше моего. Я им весь божий день в зубы вбивал одно и то же: ползи, не высовывайся, береги голову, — и выходило у меня сухо, казённо, как параграф из устава, и влетало в одно ухо, вылетало в другое. А он ту же науку обернул байкой — смешной, страшной и живой разом, — и наука эта влезла глубже всей моей дневной муштры и засела намертво.
Зотов в эти же вечера сидел чуть в стороне, со своими пулемётчиками, и тоже учил — по-своему, молчком, обстоятельно, без баек. Он мог часами, не теряя терпения и не повышая голоса, гонять второй номер: разобрать замок, собрать, устранить задержку, сменить ленту, перебрать, ещё и ещё раз, покуда руки не станут делать всё это сами, в полной темноте, на одно осязание. Зотов и тут оставался верен себе: что плохо лежало — битый замок, погнутый приёмник, чужую брошенную ленту — всё подбирал да прятал в свою двуколку, на чёрный день, по-хозяйски, как баба прячет в подпол сухарь.
— Максим, он капризов не любит, — приговаривал Зотов, перекатывая в зубах вечную свою соломинку. — Ты к нему с лаской, и он к тебе с лаской. А осечишься в бою, замешкаешься — пеняй на себя, голубчик. Покойников он не выручает, ему всё одно.
И Прошка, второй его номер, сидел при нём рядышком и впитывал каждое слово, каждое движение, как сухая земля воду.
А с Прошкой у меня в те дни вышел особый разговор. Мальчишка после гибели Тюрина — а Тюрин ему приходился приятелем, из одной маршевой роты — притих было совсем, ходил сам не свой, а потом, наоборот, словно с цепи сорвался: стал заходить вокруг меня кругами, ловить взгляд, и наконец однажды насел напрямик:
— Вашбродие, возьмите вы меня в охотники. Я уж и ходить тихо навострился, не хуже других, и стреляю метко, сами видали. Чего мне у пулемёта век вековать, вторым номером?
— А Тюрина видал? — спросил я в упор. — Он тоже просился. Я взял. Где теперь Тюрин?
Прошка осёкся, побледнел, но не отступил, не сдался — упрямый чёртушка, весь в свою рязанскую породу.
— Так то Тюрин был, вашбродие. А я не Тюрин. Я осторожный, я не сплошаю.
— Все осторожные, голубчик, покуда ночь не сделает не то, чего они ждали. Одной осторожности мало, — отрезал я. — Нет, Прохор. Рано тебе. Ты у Зотова второй номер, а пулемёт в бою стоит десятка храбрецов с винтовкой, и место твоё нынче там. Подрастёшь, обомнёшься, в настоящем деле обстреляешься — тогда поговорим. А хочешь доказать, что ты не мальчишка при расчёте, — выучись у Зотова собирать замок в полной темноте, с закрытыми глазами. Выучишься на совесть — пущу с ним на настоящее дело. А про охотников после первого боя поговорим
Он надулся, отвернулся, но смолчал, не перечил. А Зотов, слышавший наш разговор краем уха, выплюнул соломинку и обронил в сторону, ни к кому будто:
— Верно говорите, вашбродие. Молодой ещё, шебутной, кровь горячая. Обомнётся годок — толк выйдет, добрый солдат. А покуда я из него такого второго номера сделаю, какого днём с огнём поискать.
Глава 7
«Язык»
Окунев дал мне настоящее дело — и дал, как обещал, крепкое.
Звал он меня под вечер, в свою халупу, где над