Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот тут ему не хватило не слуха и не мягкой ноги — опыта. Он смотрел на часового, а не под себя.
Ведро загремело по камням.
Фольварк проснулся разом. Крикнули. Хлопнула дверь. Кто-то выпалил в темноту. Австрийский пулемётчик метнулся к своему оружию — к тому, что глядел на дорогу, — ухватился, потянул, разворачивая ствол на нас. Ещё миг — и положил бы он нас всех на этих огородах, как мы собирались положить его.
Спас Зотов. С дальнего бугра, куда я его посадил ещё с вечера прикрывать отход, он не сробел, дал очередь с фланга — короткую, злую. Пулемётчик ткнулся в свой пулемёт, так его и не повернув. А я уже орал «бомбы!», и мои, очнувшись, кинулись вперёд.
Дальше пошло быстро. Бомбы в окна. Вспышки. Грохот, дым. Крик спросонья, дикий, панический. Австрияки заметались, не понимая, откуда напасть, — мерещилось им, что нас сотня. Кто хватал винтовку, кто штаны, кто кинулся в огороды — прямо на Зотова, под его максим. В окна ушёл почти весь наш запас бомб; обратно принесли четыре, да две из них отсырели. Один из моих на открытом месте замешкался, оглянулся на выстрелы и встал как столб. Тюрин налетел на него сбоку, сбил наземь, сам обернулся и дважды выстрелил по людям, выскочившим из хаты. Этой секунды нам и хватило, чтоб не дать им опомниться.
Пуля нашла Тюрина уже на отходе.
Кончилось в считанные минуты. Но минуты эти дались мне дорого — и не убитыми, Бог миловал, а тем потом, что прошиб меня под рубахой, когда австрияк уже разворачивал на нас ствол. Двоих моих зацепило в той суматохе: одного легко, в руку, Тюрина в живот. Худо зацепило. Его сложило не сразу: он ещё держался, прижимая ладонь к животу, белый как полотно, и тихо, удивлённо подвывал, будто сам не верил, что это с ним. Я глядел на него — и считал в уме совсем не то, что мерещилось мне на занятиях. Заслон мы взяли, двух человек в полон забрали, а чуть не легли все. И парень, что первым углядел и часового, и беду, лежал теперь с дырой в животе — не оттого, что оплошал в деле, а оттого, что зелён был и в потёмках глядел на врага, а не под собственную ногу.
Назад шли уже под утро, ведя пленных и неся на руках двоих своих. Тому, с простреленной рукой, было ещё ничего — он бы и сам шёл, да не пускали. Тюрин, с дырой в животе, уже не подвывал: затих, обмяк, и несли его на шинели бережно, как несут то, что вот-вот расплещется. До самого брода он спрашивал не о себе:
— Того-то вытащили, ваше благородие? Которого я свалил?
Вытащили. Благодаря ему и вытащили. Я подгонял носильщиков. До лазарета вёрст десять, а там Вера; на неё одну и была надежда — тонкая, как ниточка: с такой раной редко кого довозят, а уж довезут — реже того спасают. Не дойдём — стало быть, первый он у моих охотников, кого я положил. Первый. И, чую, не последний. На эту шинель положила его не одна вражья пуля — прежде неё была моя поспешность. Я смотрел на серое его, не своё уже лицо и не мог отвести глаз. Парень был годен. Сорока и сибиряк не ошиблись. Ошибся я: решил, что лесное чутьё уже сделало его солдатом для ночного поиска. Не сделало. Талант у него был. Опыта я ему дать не успел.
И всё ж дело было сделано, и мои это знали, и шли — хоть и приморённые — с тем горделивым огоньком, какой бывает у людей, что одолели страшное и уцелели. Костромич примерился было сложить байку, как они австрияка в исподнем по огородам гоняли, — да, покосившись на шинель, придержал язык. Сорока шёл молча, попыхивая трубкой, глядя под ноги. Победа была, и горчинка при ней была, и так оно и правильно: даровых побед на войне не бывает.
К своим мы вышли на рассвете — грязные, прокопчённые, с пленными, — и встречали нас уже иначе, чем провожали. Весть обогнала нас: заслон, на который соседи днём положили десяток и откатились, мы сняли за ночь. Окунев, которому я доложился, особого ничего не сказал — поглядел на меня долгим взглядом и обронил негромко: добро, прапорщик. А тот ротный, что давеча звал меня партизаном, при встрече отвёл глаза. Смеяться над моими охотниками разом расхотелось всем.
А сам я в ту ночь долго не спал. Сидел у догоравшего костра, грел руки над углями и думал о хорошем, способном парне, чью сноровку я принял за готовность, — о том, что, может, его и не довезут. Команду свою я не хвалил и собой не любовался. Сыра ещё была команда, необучена, на живую нитку смётана; ремесло за одну ночь не куётся. Но одно мои той ночью поняли твёрдо: что можно и так — с умом, в обход, — брать страшного врага и возвращаться живым. Этого у них теперь не отнять.
Носилки с раненым ещё затемно отправили дальше, к лазарету, и я долго глядел им вслед, считая про себя вёрсты, которых ему оставалось прожить или не прожить. Довезут ли — Бог весть. Дорога на запад продолжалась, и что ждёт на ней завтра, я не знал: наперёд я по-прежнему не видел ни зги. Но идти по ней теперь было с кем.
Глава 6
«Учи, пока живой»
Весть пришла на третий день, под вечер, с пустой подводой, что возвращалась из лазарета порожняком.
Я стоял у коновязи, чистил наган, когда возница, мужик из обозных, потоптался поодаль и, не глядя на меня, доложил, что тот раненый, которого мы давеча сдали, преставился. Вчера под утро. Доктор, говорит, бок ему резал, а сестрица всю ночь при нём была — да поздно. Нутро уже пошло чёрным.
Я спросил, который.
— Да тот, молоденький, вашбродие. С животом который. — Возница помялся. — Тюрин будто бы. Маялся, сказывают, всю ночь. К утру и затих.
Тюрин. Рядовой Тюрин, тот самый, что первым заметил часового и всё-таки зацепил ведро у колодца. Белёсый чубчик, оттопыренные уши, виноватая улыбка, с какой он просился ко мне в охотники, — и та таёжная сноровка, ради которой я и сделал ему поблажку против собственного зарока. Просился. А я взял. Понадеялся на