Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приведу слова Йоханнеса Аньоли, идейного вдохновителя восстания, позже ставшего моим учителем: «Когда организованный капитализм достигает государственно закрепленного и целостного состояния», «первым шагом к подлинной демократии становится актуализация классовой борьбы и дезинтеграция общества. Восстановление политического антагонизма – вот насущная задача внепарламентской оппозиции»[97]. Это был призыв к нападению. И как только жертвы этого нападения начинали защищаться – например, обращались в полицию или прибегали к карательным мерам, – они «окончательно» себя «разоблачали» и подтверждали «теорию».
Мысль новых левых еще долго не выходила из порочного круга, защищавшего ее от любых возражений. Убийство главного федерального прокурора Зигфрида Бубака (1977) осудили почти все левые. Но не могли не сопроводить осуждение оговоркой: у прокурора не было заслуг перед демократией, он был частью репрессивной системы. Почему же? Потому, что он по долгу службы преследовал убийц из «Фракции Красной Армии», своих будущих палачей.
Как писал в 1967 году Маркузе, объединяться следует не рабочим капиталистических стран, приученным к сладкому неведению, а изгоям, маргинальным группам общества, – и, кроме того, угнетенному населению «третьего мира». Лозунг «Мир Вьетнаму» вскоре был признан «недостаточно политическим» и «чисто пацифистским», после чего демонстранты стали выступать за победу Вьетконга: сомкнувшись в плотные цепи и двигаясь почти бегом, они скандировали «Хо-Хо-Хо-Ши-Мин». Мирное «We shall overcome[98] сменилось агрессивным: «Раз, двас – долой спецназ!»
Против «безысходного неистовства» нашего времени
Если лозунги, которые сегодня звучат по меньшей мере странно, позже стало нетрудно отбросить и забыть, то пресловутая стратегия маргинальных групп повлияла на судьбу многих бунтарей гораздо сильнее. Она оставила след в моей собственной биографии и в жизни многих моих тогдашних друзей, – точно так же, как в жизни Андреаса Баадера, Гудрун Энслин и Ульрики Майнхоф. В 1969 году Баадер и Энслин продвигали проект «Штаффельберг»[99]: они оказывали помощь воспитанникам детского дома, бежавшим оттуда, и побуждали остальных также совершить побег; Майнхоф в 1969—70 гг. участвовала в создании фильма о беспорядках в детском доме для девочек, так и называвшегося: «Заваруха»[100]. Сам я в 1973 году поступил на работу в управление по делам молодежи берлинского района Шпандау, чтобы в качестве руководителя молодежного клуба в новом районе Фалькенхагенер Фельд настраивать против государства его посетителей, в том числе и членов местного кружка «Освежись»[101]. Среди нас были девушки, оставившие карьеру архитекторов ради преподавания в профессиональных училищах; учителя гимназии, перешедшие в общеобразовательные школы; кто-то пытался агитировать пациентов психиатрических больниц; некоторые, оставив академическую стезю, направились на предприятия или нашли какие-то другие формы сближения с «народом». Ни один из проектов, рожденных одной и той же основополагающей идеей Маркузе, не удалось реализовать в полном соответствии с первоначальными намерениями. В результате некоторые участники движения еще более бескомпромиссно порвали со своим прошлым, большинство же, включая меня, рано или поздно адаптировались к новой ситуации. Опыт работы с членами кружка «Освежись», с малолетними преступниками и даже убийцами, в 1976 году заставил меня сделать два вывода: «воспитание – это адаптация к общественному принуждению» и «для воспитателя молодежь не может быть объектом применения теорий»[102].
Согласно Маркузе, современный западный человек живет в условиях «бесконфликтной, разумным образом демократизированной несвободы». Похожий взгляд на вещи можно обнаружить у его учителя Мартина Хайдеггера. Отчасти эта установка проливает свет на «рецидив романтизма» (Левенталь), пережитый поколением-68, обнажает еще один корень его мышления. Хайдеггер также считал мир, где господствует техника, «пустым и ничтожным», уродливым порождением «безысходного неистовства»[103]. Отсюда восприимчивость философа к национал-социалистической идее крови и почвы, не выветрившейся из немецких семей и школ даже после 1945 года. В 1967 году Александр Шван указал на подспудную «самоидентификацию с государством фюрера», которая прослеживается в философских сочинениях Хайдеггера. В своих докладах Шван высказывался еще более резко[104].
Модель демократических советов, которую пропагандировали радикально настроенные студенты, фактически отсылала к романтическим представлениям Хайдеггера о желательном устройстве общества. «Безликие», «оторванные от жизни» парламенты, созданные по принципу представительства, молодежь мечтала заменить советами (Sowjets), которые в любой момент можно переизбирать. Такие учреждения должны были объединить интересы небольших, обозримых сообществ – отдельных предприятий, жилых округов, высших учебных заведений, – а на более высоком уровне сотрудничать друг с другом «на паритетных началах». Эта концепция таит в себе пассеистическую мечту о старом добром сословном государстве. Как и она, фантазии о советах исходили из представления о неподвижном состоянии современных индустриальных обществ: в предприятиях видели статичные, сравнительно небольшие и устойчивые единицы экономики, а не хозяйственные подразделения, которые вынуждены, чтобы не потерпеть крах, безостановочно расширяться, искать партнеров в разных странах мира, постоянно изменять ассортимент продукции и местоположение производства. Идея демократических советов была продиктована страхом перед слишком быстрыми переменами, перед свободой как таковой, она была обусловлена потребностью в регрессии, защищающей от грозного будущего, дарующей стабильность, «мнимую теплоту стойла», которую обеспечивают ясные и предсказуемые общинные отношения.
Об этой одержимости неподвижностью свидетельствует беседа, состоявшаяся в октябре 1967 года между Руди Дучке, Берндом Рабелем и Кристианом Землером, с одной стороны, и Хансом Магнусом Энценсбергером – с другой. Без тени иронии революционный квартет рисовал желанную картину общества, состоящего сплошь из небольших коллективов, «свободных от обезличивания» и «численностью не более двух-трех тысяч человек, которые, таким образом, не утрачивают непосредственной связи друг с другом». Все четверо участников, нисколько не шутя, пришли к выводу, что «стоит и вправду взвесить вопрос, не следует ли людям проживать на фабрике». Примеры подобной практики они почерпнули в истории Парижской Коммуны 1871 года и какой-то итальянской стачки 1920 года[105].
Потребность в теплоте «сословной» сплоченности сказалась – и сказывается по сей день – на облике левых демонстраций: за колонной учительского профсоюза следует колонна геев и лесбиянок, далее, плотно сомкнув ряды, идут врачи, борющиеся с атомной угрозой, «красные медсестры», сквоттеры, Совет по освобождению женщины[106], объединение «Серо-зеленые пантеры»[107], альтернативная левая группа одного из городских районов, фронт инвалидов-колясочников, хозяева небольших магазинов, следующих принципу справедливой торговли, экофермеры левых взглядов и т. д. и т. п.
Постоянно звучавшее в 1967—68 гг. требование равного – по одной трети – представительства профессоров, ассистентов и студентов в органах университетского самоуправления вытекало из того же архаичного регулирующего принципа, характерного для сословного