Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Какая ещё метка? — мать не отводила взгляда, глаза её были мокрые, полные света, упрямства и отчаяния.
Повитуха отвернулась, упрямо вытерла лоб тыльной стороной ладони, будто стирала не пот, а воспоминание, тяжёлое и липкое, что пришло издалека, от тех, кто тоже когда-то ждал знак в зимней ночи.
— Есть старые слова, — негромко сказала повитуха, не сводя глаз с матери, голос её стал шершавым, как старое дерево, — когда рождаются двое — один несёт свет, другой тень. Если кровь ложится зеркалом — значит, одному путь по солнцу, другому — против.
Мать устало откинулась на подушку, рука обмякла, пальцы сжали угол одеяла.
— Замолчи, — тихо бросила она, в голосе была усталость, глубже ночи. — Уйди, если боишься.
— Боюсь, — повитуха не спорила, не оправдывалась, сказала просто, будто признавалась самой себе. — Но не за себя. За них.
Она шагнула ближе, нагнулась, чтобы встретиться с матерью взглядом. В глазах у неё отражался дрожащий багровый свет, и что-то ещё, отголосок тревоги, старой, как сама земля.
— Слушай, — тихо, но настойчиво. — Старшего, того, что с глазами старика, держи подальше от младшего. Их дороги не рядом. Чем раньше разойдутся — тем целее будут оба.
— Ты бредишь, — выдохнула мать, голос был сдавленный, как будто в горле крошились сухие листья. — Они братья.
— Именно, — кивнула повитуха, и взгляд у неё был горький, упрямый. — Вот потому и беда.
Мать отвернулась к стене, скрыла лицо в тени, прижимая к себе обоих младенцев, будто могла заслонить их от всех слов, от всех дурных предзнаменований, от самой судьбы. В комнате было тихо, только в печи щёлкало, трескало, плясал тусклый огонь.
Повитуха задержалась ещё на секунду, словно прощалась с чем-то невидимым. Потом сняла со стены маленькую, потемневшую от времени иконку, быстро перекрестилась и осторожно, неуклюже поставила её обратно.
— Я своё сказала, — тихо бросила она, завязывая на узел старый, потертый платок. — А ты смотри, чтоб не поздно было.
Она собрала свою суму, набросила на плечи тёплый плат и тяжёлой, медленной походкой подошла к двери.
— Куда ты? — спросила мать, не оборачиваясь, голос был едва слышен. — Ещё ночь.
— Ночь — теперь не страшно, — отозвалась повитуха у самого порога, в голосе её прозвучал лёгкий, едва заметный смешок. — Страшно, что день всё это увидит.
Дверь медленно скрипнула, приоткрылась, выпуская наружу холод, и тут же закрылась, глухо, без эха.
Мать осталась одна. В тёплом, красноватом свете печи стены дышали тенями, будто жили своей жизнью. Владимир лежал тихо, не шелохнувшись, его глаза ловили отблески огня, и в этом взгляде было что-то слишком сосредоточенное, холодное, чужое для младенца. Ни страха, ни удивления — только внимание, как у зверя в засаде.
Димитрий рядом дышал ровно, слабо посапывая, весь тёплый, живой, обычный — настоящий ребёнок, как их сотни.
Мать, едва держась, провела рукой по их лицам — по лбу Владимира, по пухлой щеке Димитрия. Губы её дрожали, но в голосе звучала какая-то упрямая, тяжёлая любовь:
— Не слушайте никого, — прошептала она. — Вы — мои. И всё.
Но в глубине избы, где между старыми брёвнами прятались тени, дерево потрескивало особенно тонко — будто там кто-то затаился, сдерживал смех, выжидал.
Глава 1.3. Предвестие
Повитуха всё-таки вернулась. Не выдержала — то ли совесть гнала, то ли холодный страх не отпускал за порогом. Теперь она сидела на низеньком табурете у печи, грея ладони над тусклым, багровым пламенем. Кожу на руках стягивало, будто изба вымерзала изнутри, несмотря на жар и густой запах угля.
Всё вокруг будто выдохлось: стены, пол, даже воздух, который стал густым и неподвижным. В колыбели, под тенью от балки, лежали младенцы — один тихо сопел, переворачиваясь, поджимая ручку под подбородок; другой лежал неподвижно, широко распахнув глаза, глядя прямо в потолок, не мигая.
Повитуха медленно провела ладонью по лицу, будто стирала с себя следы той ночи, а потом посмотрела на детей. И в её взгляде не было уже суеверного страха — только тяжёлое, вязкое знание, которое приходит с годами, когда перестаёшь надеяться, что всё можно объяснить.
— Глаза б мои этого не видели... — пробормотала повитуха, устало потирая виски. — Ночь какая-то не та.
Мать, еле дыша, пошевелилась на кровати:
— Они спят?
— Один спит, — отозвалась повитуха. — Второй... не пойму. То ли спит, то ли не спит. Всё глядит и глядит.
— Не тронь его, — выдохнула женщина. — Ему холодно, может...
— Холодно всем, — отрезала повитуха и поднялась, поправляя лампу. Пламя дрогнуло. — Но такого света я не видала.
Она склонилась к фитилю, дунула — огонь мигнул, будто вздохнул, и погас. В одно мгновение изба провалилась в тьму.
Повитуха застыла.
— Эй... — позвала она. — Ты лампу не трогала?
— Нет... — голос матери едва слышен. — Может, ветер?
— Какой ветер, двери закрыты, — раздражённо ответила старуха, но сама отступила на шаг, будто чувствуя, как из углов веет чем-то сырым, неестественным.
Тишина в избе тянулась вязко и густо, словно в воздухе кто-то растворил муку. Всё было будто запечатано изнутри: ни скрипа, ни вздоха, только мерное сопение младенцев да ленивое потрескивание поленьев, подергивающее стену красными бликами.
Повитуха, неловко вздохнув, потянулась к столу, нащупывая в полутьме тяжёлую, чуть маслянистую лампу. Пальцы у неё дрожали, цеплялись за краешек, будто опасались уронить хоть что-то из этой тишины.
И вдруг — в самой темени, где угол сдвигался в мутное, неразличимое пятно, раздался шелест. Тонкий, сухой, как если бы по полу кто-то листал страницы старой, рассохшейся книги. Шорох то усиливался, то стихал, и в нём слышалась какая-то нарочитая осторожность, как у зверя, пробирающегося в полутьме.
Повитуха вскинула голову, сердце у неё ухнуло куда-то вниз. Она сжала лампу обеими руками, прижимая к груди, будто простая стеклянная колба могла защитить хоть от чего-нибудь. Глаза её искали в темноте движение — и казалось, что само черно-серое пятно в углу стало чуть глубже, чуть живее, чем раньше.
— Кто здесь? — голос сорвался. — Эй, кто там?!
Ответа не было. Только шорох, похожий на шёпот. Словно несколько голосов, говорящих разом, тихо, тянуще.
— Матерь Божья... — прошептала она, крестясь.
Лампа вдруг вспыхнула сама. Пламя загорелось ровно, но теперь было другим — синеватым,