Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Резкое изменение может разрушить это спокойное течение. В 60 лет Лу Андреас-Саломе[160] потеряла волосы из-за болезни; до того она ощущала себя «вне возраста», но тогда призналась, что оказалась «на дурной стороне шкалы». Однако если подобного потрясения не происходит, для того чтобы мы остановились перед зеркалом и попытались уловить в отражении свой возраст, у нас уже должны быть причины задать этот вопрос.
Что касается умственных нарушений, то человек, на которого они обрушиваются, не в состоянии их распознать, если его требования к себе понизились одновременно с его способностями. Лафонтен в возрасте 72 лет считал себя в полном расцвете как физических, так и душевных сил, когда 26 октября 1693 года писал Мокруа: «По-прежнему чувствую себя прекрасно, у меня всё еще чрезмерный аппетит и бодрость. Пять или шесть дней назад я отправился пешком в Буа-ле-Виконт, почти ничего не поев; а между тем туда отсюда добрых пять лье». Но в июне того же года Нинон де Ланкло писала Сент-Эвремону: «Слышала, что вы хотели бы видеть Лафонтена в Англии. В Париже его почти не узнают: ум у него сильно ослаб». Возможно, он догадывался об этом — и потому столь пылко расхваливал свою бодрость в письме к Мокруа, но он сознательно предпочел этого не замечать. В этой области — как и в вопросах физического здоровья — эти знаки обретают свой смысл лишь в определенном контексте.
Раз уж в нас стареет именно кто-то другой, неудивительно, что осознание собственного возраста чаще всего приходит к нам от других. И встречаем мы его, как правило, без особого восторга. «Человек всегда вздрагивает, когда впервые слышит слово „старый“ в свой адрес», — замечает О. У. Холмс. В 50 лет я и сама вздрогнула, когда одна американская студентка пересказала мне слова своей подружки: «Эта старуха Симона де Бовуар!» Культурная традиция придала этому слову пренебрежительное звучание, оно сделалось оскорблением. А когда мы слышим, что нас называют старыми, то часто впадаем в ярость. Мадам де Севинье была уязвлена, когда в письме мадам де Лафайет, пытавшейся уговорить ее вернуться в Париж, она прочла: «Вы уже старая». В письме к дочери от 30 ноября 1689 года она с возмущением пишет: «А ведь я не чувствую в себе никакого упадка, который мог бы мне об этом напомнить. Однако я часто размышляю, прикидываю и нахожу, что условия жизни довольно суровы. Мне кажется, что меня притащили к этой роковой черте, где приходится терпеть старость; я вижу ее, я уже там — и желаю хотя бы удержаться от того, чтобы зайти еще дальше, чтобы не идти вперед по этому пути немощей, болей, провалов памяти, обезображивания, которые вот-вот обрушатся на меня, а я уже слышу голос, говорящий: „Придется идти, хотите вы того или нет — а если не хотите, придется умереть“, — и это крайность, к которой подталкивает сама природа. Но таков удел всего, что заходит дальше положенного».
В 68 лет Казанова резко ответил корреспонденту, назвавшему его «почтенным старцем»: «Не достиг я еще того жалкого возраста, в котором уже не смеешь претендовать на жизнь».
Мне встречались женщины, которым возраст являл себя столь же неприятным образом, как это случилось с Мари Дормуа, рассказывавшей Леото, что однажды мужчина, обманутый моложавостью ее фигуры, шел за ней по улице, но поравнявшись и увидев лицо, он, вместо того чтобы заговорить, прибавил шагу.
На своих близких мы смотрим sub specie aeternitatis{62}, а потому их старение становится ударом и для нас. В памяти всплывает сцена, описанная Прустом, — момент потрясения, когда однажды он внезапно вошел в комнату и — вместо своей бабушки, которая, как ему казалось, была вне возраста, — увидел перед собой очень старую женщину. До войны один из друзей Сартра, путешествовавший с нами, вошел в обеденный зал гостиницы и объявил: «Только что я встретил вашего друга, Панье, он был с какой-то старушкой». Мы остолбенели: нам никогда не приходило в голову, что мадам Лемер можно назвать старушкой, — для нас она была просто мадам Лемер. Но чужой взгляд превращал ее в кого-то другого. Тогда я впервые предчувствовала, что и со мной время сыграет странную шутку. Особенно болезненным удивление бывает, когда стареют наши ровесники. Каждый это переживал: вдруг встречаешь кого-то, кого едва узнаешь, и этот кто-то с изумлением смотрит на тебя; думаешь: «Как он изменился!», а вслед за этим: «И я, должно быть, изменился не меньше…» Возвращаясь с похорон 27 февраля 1945 года, Леото пишет, что самое ужасное — это «видеть людей, которых знаешь, но не видел лет пять или шесть, — людей, чье старение ты не наблюдал день за днем — хотя и тогда его почти не замечаешь, — и вот ты видишь их вновь, и в одно мгновение на них обрушивается весь этот пятилетний груз. Какое зрелище — и ведь, надо думать, ты сам представляешь собой такое же». И какое потрясение вызывают порой фотографии! Мне было трудно поверить, что моя бывшая одноклассница из Cours Desir, девочка, чья беспечность и звание чемпионки по гольфу восхищали меня в юности, — это вовсе не та молодая спортивная победительница, такая же чемпионка, а седая старушка рядом с ней, ее мать.
Стоит перечитать обширный эпизод из «Обретенного времени», где Пруст рассказывает, как спустя много лет он вновь оказывается в салоне у принцессы де Германт:
«Поначалу я никак не мог понять, что мне мешает узнать хозяина, гостей, почему они все, как мне показалось, „корчат рожи“ —