Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ага. – Лучше яду, Саша. Слёзы катятся, ногам мокро и щеке.
Она – не она – смотрит. Из-под капюшона лицо, дышит дымом, дьявольское отродье. Не туда смотрит, на ноги.
– Фил, да ты ранен.
– Чё? – Но ёкает, ёкает, сосёт под ложечкой. Ощупаю рукою левое бедро – да, кровь, но немного. Кто меня порезал? А где порез? Чёрт с ним, потом найду. Ощупал через джинсы. Нет, длинно, но неглубоко, царапина, чувствую дно раны.
– Саша, нормально всё. Йодом обработаю.
Снова кто-то идёт за гаражами. Мы снова закурим. Того, что на поле, здесь не слышно. На часах девять с четвертью, они долго стояли и курили, пачка почти кончилась, но не кашлять.
– Чё делать будем?
– Ну, надо к семёновскому бате ехать. Как договаривались.
– Ты адрес знаешь?
– Шталмейстерский переулок, 5. Квартиру не помню, но я там была.
– Поближе места найти не могли? Это ж на Нижних слободах. Самый центр.
Нога болит. Мокро. И облака темнеют, кажется, будет дождь. Это ты плачешь обо мне? Нам ехать, дождь в дорогу хорошо. Это ты плачешь обо мне? Почему не плакала тогда, год назад? Когда я следил за тобою? Теперь что, снявши голову…
– Пойдём потихоньку.
– Ты идти-то сможешь?
– Да.
И они пошли – через кавелинский двор и на Зимний торг, широкий, освещённый, машинный и парящий, грязный, мокрый, капало, ты плачешь о ком-то; там мёртвая трикотажная фабрика, пять выморочных этажей сияют в фонарях, и пустой рынок, и эстакада впереди, пойдём к ней. Фил хромал, ноге мокро не было, потому что всему телу мокро, но стало больно, и Кавелина вела его под руку. Здесь Зимний торг, на котором давно никто ничем не торгует, и купцы санным путём не привозят свой товар, время поменялось. Потом были заводы, стоят и заводы, время поменялось, безвременье здесь и безместье, ещё не центр, ещё не время, тёмное небо в засветках фонарей на облачности, ты плачешь, которой не существует на свете, но лучше бы не существовало меня. Мы молчим.
Из подворотни выскочил Метленко – глаза горят, хаер дыбом.
– Вы чё?
– Заткнись, а? – Кавелина голоса не повысит, но Метленко заткнётся. Они встречались когда-то, говорят так.
– Где наши все?
– Я не ебу. Фила порезали.
– Да ну на хуй. А мне чуть ебальник не сломали, малолетки ёбаные. – Челюсть поправил он и голову, но это не поможет Метленко, – бля, завтра их пойду урою в одну каску.
Он идёт с ними, сейчас, сейчас адреналин сойдёт, и станет больно, я упаду, и они бросят меня, будут смеяться, и будет травля хуже кузнецовской. Нога загноится, и я умру, в горячке, в гное и отёках, потому что криминальную рану сдавать никому нельзя, или в тюрьме умрёшь, мучительно, медленно, всё равно умрёшь, они ведь узнают, что никто не резал меня, а на собственный нож наткнулся я, так с лохами и бывает, лох – это судьба, будь я проклят, ну, в самом же деле, не мог же всерьёз думать я, что хоть в чём-то и хоть когда-то избегу позора.
– Как поедем, на метре?
– У меня денег нет.
– Филыч, а у тебя?
– Я ща через турникет не перепрыгну.
– Да, реально. Может, на трамвае?
– Тут до кольца ещё две остановки, до речвокзала.
– Так до метра ещё дальше.
Под эстакаду, от речвокзала и молча, дождь сочится и шепчет, не говоришь ты со мною, у причалов дремлют белые теплоходы, до навигации ещё пара дней, и от зимней спячки пробуждаются медленно. Мы трамвайному к кольцу поднимаемся, на Трайгородскую сторону, на тебя где самом деле нет и не было никогда, потому что ты быть не можешь от кошмарности меня близко так, улицы знакомые фантомы лишь иллюзия и моя, моя и ты, и иллюзия ты, я выдумывал много и тебя слишком выдумал. Выдумывал слишком и слишком тебя выдумал, оригинального ничего в больной не голове, но ниже не создать, ты на тебя похожа, а тащат спине на другие, Метленко, Кавелина, дождь сочится, не плачь. Всё синее и жёлтое и первородной сыростью город, синий и жёлтый город, который никогда не спит. Но они шли по тротуарам, минуя широкие улицы, где трамвайное кольцо, и сквер, и дома далеко.
Остановка, без павильона, натоптанная площадка на грязи у кустов, и сталинские дома глядят из-за них, из-под облаков, где ты отсутствуешь. Вышел бомж:
– Ребятушки, закурить есть? Помогите, устал совсем.
– Слышь, пошёл на хуй, бомжара, я тя ща с ноги уработаю! – Костя, тише, мало тебе?!.
А Фил молчал, он счастлив, дед этот, он перезимовал, теперь май, он долго не умрёт, до самой зимы.
Пригрохотал красный в жёлтых огнях трамвай, электрическое жёлтое в окнах, пусто, и мы войдём туда, где сыро и грохочет, но не льёт. И слез твоих нету там, они снаружи. Кавелина усадила Фила к окну, села рядом, Метленко – напротив них. Трамвай поехал, но в окно не смотрит, на Фила и на ногу его и на Кавелину.
– Сильно болит?
– Да вроде нет, если не иду.
Десятый номер идёт по Трайгородской стороне, по Староозёрской, на Преображенскую, и оттуда в Старопосадский район, и это Кавелина хорошо придумала, доедем почти до места. Но мимо моего, что было моим, моих улиц и твоих теперь и всегда, я закрою глаза, но всё знаю. На юг, по очереди Ленная, Варфоломеевская, Дровяная, Пороховая, Трайгородская, Михайловская… нет, это наоборот, а я еду на юг, к центру – вот Михайловская, мемориальный парк к озеру спускается, Трайгородская, Пороховая, где наша – нет, твоя, она никогда не была нашей – школа, потом будет Дровяная, и твой дом на самом углу, я зажмурю глаза, как можно сильнее зажмурю глаза; Фил съехал с сиденья, чтобы через окно снаружи никто не мог увидеть его, и вдруг ты стоишь у окна, и я проезжаю мимо, кислота стыда разлилась по желудку, проела, по внутренностям всем, я зажмурюсь, и ты не увидишь меня. И долго, бесконечно долго, и почему я сижу справа, как раз ближе к твоему дому, он знал почему – потому что неудачник. И вот, долго, бесконечно долго. Почему я даже сдохнуть прямо сейчас не могу? Я уже много знаю о смерти, так много, и вот, ожидание хуже смерти. Как же долго. Убей меня, ты же Бог, ты все можешь, я был плохим и грешным, ну, пожалуйста, убей меня, не мучай. Сил уже никаких нет.
– Фил, тебе больно? Может, в больницу поедем?
– Нет, Саша, устал