Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На одной доске был Раздольский — человек, которому я мог ответить бумагой, и который, по всему, был не врагом, а чиновником, делающим своё дело. С ним я знал, как играть: дать полный, чистый ответ, и через брата Долгушина шепнуть, чтобы он, прежде чем двинуть дело дальше, заглянул и в нашу сторону. Эта доска была мне понятна.
А на другой доске был тот, кого я не видел, — кто-то в Петербурге, кому понадобилось, чтобы дело о бережанской школе вообще завелось, и кто завёл его не из выгоды, как Гордеев, и не по службе, как Раздольский, а по какой-то своей причине, мне неизвестной. И вот эта вторая доска была пуста с моей стороны. Мне нечем было на ней ходить, потому что я не знал даже, против кого хожу.
И тут я подумал о симметрии.
У них в столице был Глебов и тот, кто за ним. У меня в столице был Долгушин — не старший, Михаил Петрович, тот сидел в Вятке на покое, — а младший, Пётр Петрович, титулярный советник в том же министерстве, чином не ниже глебовского, а пожалуй, и повыше. Гордеев завёл себе ход в Петербурге за деньги и за полгода. У меня этот ход завёлся сам собой, без денег, из той же сети сорокалетних знакомств Сычёва и из того, что старик Долгушин когда-то, в первые мои недели, разглядел во мне человека и не пожалел времени. Вес выходил равный. У них палец в министерстве — и у нас палец в министерстве. У них тень за пальцем — что ж, поищем и мы, чья тень.
— Фёдор Игнатьич, — сказал я. — Напишите Голицыну ещё. Поблагодарите и попросите: пусть, если сможет, не торопясь, без шума, узнает про Глебова дальше. Кто его провёл в министерство. Откуда он. Кем был раньше. И с кем у него по службе короткие отношения. Не для того, чтобы куда-то это нести, — нести нам пока некуда. А чтобы знать, с кем имеем дело. На пустую доску надо хоть одну свою фигуру поставить.
Сычёв надел пенсне.
— Напишу нынче же. — Он помолчал. — Только, Павел Андреевич, скажу наперёд: это долго. Такие вещи быстро не делаются, а если делаются быстро — значит, неправда. Голицын мне ответит не раньше как через две-три недели, и ответит осторожно, в полусловах. Он человек пуганый, лишнего не напишет.
— Две-три недели — это к концу июля.
— К концу июля, — подтвердил Сычёв. — Аккурат к сроку.
Мы поглядели друг на друга и оба поняли одно и то же, не говоря. К концу июля решалось всё: и ответ Раздольского, и окно Долгушинского канала, и теперь вот это — кто стоит за Глебовым. Всё сходилось к одной черте, к последним числам месяца, и до этой черты надо было дожить, не суетясь и не теряя ровного шага. Та самая выдержка, о которой я писал в тетради, теперь требовалась не на один день, а на три недели подряд.
В прежней жизни я любил, грешным делом, разбирать чужие шахматные партии — не играть, играл я посредственно, а именно разбирать по записи, чужие, доигранные до меня, отыскивая, где была развилка и почему пошли не туда. И сейчас, расхаживая по управе, я поймал себя на том, что вижу своё дело так же — как партию, в которой у противника на доске стоят две фигуры, Глебов и тот, за ним, а у меня одна, Долгушин-младший, и доска ещё не доиграна, и проигрывает в таких партиях не тот, у кого меньше фигур, а тот, кто заторопится. Я не собирался торопиться.
— Вот что ещё, Фёдор Игнатьич, — сказал я. — К пакету для Раздольского я добавлю письмо Михаилу Петровичу в Вятку. Второе. Не с просьбой — просьба уже ушла. А с материалами: всё то же, что в пакете, но коротко и наперёд, чтобы брат его, Пётр Петрович, держал нашу сторону дела в руках раньше, чем она ляжет к Раздольскому официально. Пусть у Петра Петровича в нужный час будет не просто желание помочь, а бумага, на которую он сможет сослаться. Желание без бумаги в министерстве ничего не весит.
— Это вы верно, — сказал Сычёв. — Желание — воздух. Бумага — вес.
Он сел за свой стол и придвинул чернильницу, и я знал, что к ночи оба письма — и Голицыну с просьбой узнать про Глебова дальше, и Долгушину в Вятку с материалами — будут готовы и переписаны его ровным писарским почерком, тем самым, которым за сорок один год переписана половина бережанских бумаг. Я смотрел на его склонённую седую голову, на привычное движение, которым он обмакивал и отирал перо о край чернильницы, и думал, что вся моя петербургская симметрия, все эти доски и фигуры, держится в конце концов на одном немолодом человеке, который читает казённый вестник, как роман, помнит всю империю на колёсиках и пишет нужные письма нужным людям прежде, чем я успеваю распорядиться. Свою фигуру на пустую доску я ставил не один. Я ставил её рукой Сычёва — и в этом тоже была работа целого года: не самому всё уметь, а иметь рядом тех, кто умеет то, чего не умеешь ты.
* * *
Дома меня ждал Николай со своими дифурами.
Он подстерёг меня в передней — не утерпел до ужина — с тетрадью наперевес, и по лицу его я понял, что одну из пяти задач он одолел и теперь хочет, чтобы я это увидел. Я и увидел. Решение было неуклюжее, в обход, не той дорогой, какой пошёл бы человек, знающий приём, — но верное, и доведённое до ответа, и, главное, своё.
— Вот, — сказал он. — Сошлось.
— Сошлось, — подтвердил я, поглядев. — Дорога длинная, но сошлось. А короткую я тебе покажу после, когда сам найдёшь ещё хоть одну длинную. Короткую дорогу заслуживают те, кто прошёл длинную, — иначе она не запоминается.
Он не обиделся — он уже был в том возрасте, когда такие слова не обижают, а подзадоривают, — кивнул и унёс тетрадь к себе, додумывать вторую задачу. Я поглядел ему вслед и поймал себя на том, что в этом мальчике, грызущем уравнения не той дорогой, мне видно больше будущего, чем во всех