Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молотов снял пенсне. Подержал в руке, не протирая. Спорить дальше значило спорить о тоне, а тон в этом кабинете решал не он, — и он это видел.
— Запишу как скажете, — проговорил он. — Но один пункт я бы всё-таки оставил.
— Какой.
— Последний абзац. Про учёных коллег. — Молотов надел пенсне. — Вы заметили?
— Заметил.
— На пустоту он его не вставил бы. Это отдельное, спрятанное под Кент. И если мы на Кент ответим пустотой, а это пропустим вовсе, Черчилль поймёт, что мы либо не читали, либо читали и испугались. Оба прочтения плохие.
Волков посмотрел на него. Молотов попал туда же, где Волков застрял сам, перечитывая седьмой абзац.
— И что вы предлагаете.
— Ничего конкретного. — Молотов чуть улыбнулся, одними губами, без глаз. — В том и искусство. Одна фраза, такая же закрытая, как у него. Что-нибудь вроде: «Что до прочего, упомянутого в Вашем письме, — мы внимательны к нему не менее Вашего.» И всё. Он поймёт, что мы прочитали. Он не поймёт, что мы знаем. И не поймёт, есть ли у нас что отвечать. Пусть гадает.
Это было хорошо. Это было по-молотовски: ничего не сказать так, чтобы было сказано ровно столько, сколько нужно, и ни словом больше. Чем кончится Tube Alloys и что Курчатов пустил реактор, Волков отдавать не собирался — ни в словах, ни даже признанием, что услышал вопрос. Но фраза Молотова не отдавала ничего. Она только показывала Черчиллю, что письмо дошло целиком, оба его слоя, громкий и тихий, — и что Москва не вздрогнула ни от одного.
— Вставьте, — сказал Волков. — Слово в слово, как вы сейчас сказали. И больше ничего по этой части.
— А по Кенту?
— По Кенту — пустота. Благодарим за обмен мнениями. Наступательные операции планируются и осуществляются исходя из оперативной необходимости и готовности войск. Координация остаётся предметом наших общих усилий. Точка.
Молотов записал. Перечитал про себя, шевеля губами на последней строке, — проверял, как звучит. Кивнул.
— Он ждёт другого, — сказал он, закрывая блокнот.
— Пусть ждёт.
Молотов застегнул верхнюю пуговицу пальто — и зимой, и летом верхнюю — кивнул и вышел. Шаги затихли в коридоре, входная дверь хлопнула, машина зашуршала по гравию.
Волков остался один с двумя письмами в одном конверте.
Громкое он отбил пустотой и не сомневался в этом. Тихое оставил Молотову, одной закрытой фразой, и тоже не сомневался. Но тихое не уходило. «Время уходит, а не приходит» — Черчилль попусту слов не тратил. Если англичане заговорили про уран на частной бумаге, значит, у них горит. А если горит у них, то у бековских физиков может гореть сильнее, и Берия об этом молчал не оттого, что нечего сказать, а оттого, что сказать было нечего: разведка про немецкий уран не знала почти ничего, и это «почти ничего» было самой опасной строкой во всех сводках — её нельзя было ни подтвердить, ни опровергнуть.
Реактор пустили пятнадцатого мая. От реактора до бомбы — годы, заводы, тысячи людей и плутоний, которого ещё нет ни грамма. Курчатов называл сорок пятый, и называл с оговоркой, а оговорки в таких делах всегда чужие. В той жизни, по учебнику, первая бомба будет в сорок девятом, на четыре года позже американской, и эти четыре года страна простоит под чужим прицелом, делая вид, что прицела нет. Здесь у него фора: реактор раньше на три года. Но фора — это не победа. Фора — это шанс не отстать, и шанс этот таял с каждым письмом на бумаге без герба.
Он отодвинул кремовые листки и открыл папку Василевского. Коневский доклад лежал третьим, под югом и центром. До полной готовности — четырнадцать дней.
Волков взял карандаш, поставил галочку на полях, рядом с цифрой «14». Четырнадцать дней. Октябрь. Его октябрь, не черчиллевский.
На дне папки лежала записка Кагановича: пропускная способность узла Великие Луки — Невель, шесть страниц с таблицами. Он начал читать первую страницу. Числа были мелкие, таблицы тесные, и он надел очки, и читал их так, как другие читают прозу — не по строкам, а по смыслу, и смысл был: ещё не готово, но будет.
И поверх этого смысла, отдельной строкой, которую никакая таблица не покрывала, стояло то, что осталось от седьмого абзаца. Не «когда будет готов узел». А «когда будет готова бомба». И на этот вопрос ни у Кагановича, ни у Василевского, ни у кого в этих папках ответа не было. Ответ был только у Курчатова, на Урале, в распадке между двумя увалами, и Волков знал, что в ближайший месяц придётся лететь туда снова.
Глава 5
Палата
Мысль приехать в госпиталь пришла не как решение, а как заноза, которую Волков сначала не заметил, потом ощутил, потом не смог не трогать.
Она сидела в нём с той ночи, когда он читал никопольскую сводку: восемьсот четырнадцать убитых, две тысячи триста сорок раненых, сорок восемь километров. Он подчеркнул цифры простым карандашом, не красным, потому что красным он подчёркивал то, что требовало действия, а эти цифры действия не требовали. Они были итогом. Город взят, рудники взорваны, марганец вывезен — операция сделала, что могла, и две тысячи триста сорок человек заплатили за сорок восемь километров ровно столько, сколько стоят сорок восемь километров. Арифметика сошлась.
Сошлась на бумаге. А человек, который семь лет назад был сержантом из-под Ростова, помнил, как выглядит арифметика, когда её привозят в кузове.
Эвакогоспиталь располагался на Пироговке, в здании бывшей клиники, переоборудованной в сорок первом: операционные внизу, палаты на трёх этажах, во дворе — пристройки под перевязочные. Никопольских раненых распределили по госпиталям тыла ещё в мае, и часть тяжёлых, кому нужна была операция, какую не делали в полевых условиях, довезли до Москвы. Прошло три с половиной месяца. Кого-то выписали, кого-то комиссовали, кто-то умер от того, что в полевом санбате заштопали наскоро, а здесь оказалось поздно. Оставались те, у кого восстановление шло