Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Tube Alloys. Слово из учебника всплыло само, как всплывает фамилия, которую не вспоминал годами. Британская программа. Та, что потом растворилась в американской, в Манхэттене, и Британия, начавшая первой, кончила младшим партнёром, выпрошенным к чужому столу. Этого они про себя ещё не знали. Они думали, что у них в руках козырь. А в руках был билет в один конец, и они предлагали Москве в нём место.
Он не возьмёт. Но то, что предложили, надо запомнить отдельно. Курчатов пустил реактор пятнадцатого мая. Об этом не знал никто, кроме тех, кому положено, и Волков собирался держать это так как можно дольше. Если англичане прощупывают — значит, у них тоже что-то идёт, и идёт достаточно, чтобы об этом заговорил Черчилль, человек, который попусту слов не тратит. Это была не просьба про Кент. Это было два письма в одном конверте, и Кент был громким, чтобы за ним не расслышали тихого.
Волков взял карандаш. Не писать. Думать. Карандаш в руке успокаивал.
Снял трубку.
— Молотова.
Ждал полторы минуты. Молотов брал на третьем гудке, но в этот раз задержался — был на совещании.
— Слушаю, товарищ Сталин.
— Письмо Черчилля получили?
— Копию шифровкой утром. Читал.
— Приезжайте. Не по телефону.
Молотов приехал в полдень. Снял пальто, повесил на спинку стула — и зимой, и летом он раздевался не сразу, входил в комнату как был, и только убедившись, что разговор долгий, устраивался. Сегодня устроился. Достал блокнот, не открыл, положил на колено обложкой вверх.
— Что отвечаем, — сказал Волков. Не вопрос.
— Я думал об этом по дороге. — Молотов снял пенсне, протёр стёклышко платком, надел обратно, по одной дужке. Жест, за которым он прятал паузу, нужную, чтобы выложить готовое, а не сырое. — Отвечать надо. И отвечать обстоятельно.
— Обстоятельно.
— Черчилль написал лично. Не нотой, не через Идена, не через Майского официально — лично, на частной бумаге. Это сигнал: он хочет разговора, который ни к чему его не обязывает и ни к чему не обязывает нас, но который остаётся между двумя людьми. Если мы ответим формальной отпиской, мы закроем этот канал. А канал, который открывается лично и без свидетелей, в нашем положении дороже, чем кажется.
— Дороже чего.
— Дороже одного наступления, которое мы и так проведём в свой срок. — Молотов говорил ровно, не настаивая, как человек, выкладывающий аргумент, а не давящий им. — Война кончится. Не завтра, но кончится. И когда она кончится, нам сидеть за столом с теми же англичанами и делить ту же Европу. То, как мы разговариваем с Черчиллем сейчас, определит, как он будет разговаривать с нами тогда. Сухая отписка сегодня — это лишний год торга после войны.
Волков слушал. Молотов был прав в своей плоскости. В плоскости, где война — это пролог к миру, а мир — это стол, за которым считают не дивизии, а годы и границы. Молотов всю жизнь сидел за такими столами и считал в них лучше всех, кого Волков знал.
— Дальше, — сказал Волков.
— Дальше так. Мы благодарим за доверительность тона. Мы соглашаемся, что координация в интересах обеих сторон. Мы не обещаем сдвинуть сроки — но и не отказываем прямо, мы говорим, что наши штабы изучат, как операции на советско-германском фронте могут учесть обстановку на западе. «Изучат». Это ни к чему не обязывает и оставляет дверь приоткрытой. Черчилль прочитает это как «возможно» и не закроет канал.
— А он сдвинет ради этого «возможно» хоть одну дивизию из Кента?
— Нет, — сказал Молотов. — Но и не закроет канал.
— Вот.
Волков встал, прошёл к окну. Сосны стояли неподвижно, серые на сером. Он стоял спиной к Молотову и думал, и Молотов ждал, не торопя, потому что знал: когда первое предложение, принесённое в этот кабинет, разбирают молча, его обычно переделывают, и переделанное точнее.
— Вячеслав Михайлович. Давайте посчитаем, что у нас на руках. Кент держит на себе пятнадцать немецких дивизий. Семнадцать месяцев держит. Без единого нашего солдата, без единого нашего снаряда. Англичане платят за это своей кровью, и нам это не стоит ничего. Ноль. Каждый день, пока идёт кентская мясорубка, наш фронт легче ровно на эти пятнадцать дивизий, и платят за облегчение не мы.
— Это я понимаю, — сказал Молотов.
— Теперь смотрите, чего просит Черчилль. Он просит, чтобы мы ускорились. Ускориться — значит ударить в сентябре, а не в октябре. А в сентябре Конев не готов: некомплект по артиллерии двадцать процентов, по транспорту тридцать, Каганович только разводит составы через Знаменку. Ударить в сентябре — это бросить в бой корпуса, не закончившие сосредоточение. Это лишние тысячи в графе «убитые». Наши тысячи. Ради чего?
— Ради того, чтобы Бек снял дивизии с Кента.
— Бек не снимет дивизии с Кента.
Молотов поднял глаза.
— Уверены?
— Два года перехватов, донесений, аналитики. — Волков отвернулся от окна. — Бек не бросает начатого. Бросить Кент — признать ошибку. А после Хальдерсбурга ошибки ему не простят, он это знает лучше нас. Он будет держать Кент, пока держится, даже когда держать уже нет смысла. Так что мы ударим раньше, потеряем своих, а он не снимет ничего, потому что не может себе позволить. Мы заплатим за движение, а движения не будет.
Молотов молчал. Это было не согласие — он взвешивал. Потом сказал:
— Допустим. Военная часть — ваша, спорить не буду. Но я говорил не про военную часть. Я говорил про канал. Можно отказать в сроках и при этом не захлопнуть дверь. Одно другому не мешает.
— Мешает, — сказал Волков. — Вот в чём вы не правы.
Он подошёл к столу, но не сел. Положил ладонь на кремовые листки.
— Если мы ответим обстоятельно, как вы предлагаете, Черчилль прочитает в этом не вежливость. Он прочитает в этом нужду. Что нам важен его канал. Что мы держимся за разговор. А держится за разговор тот, кому он нужнее. И тогда в следующем письме он попросит больше, потому что увидел, что мы откликаемся на тон. Сегодня — ускорить наступление. В следующий раз — что-нибудь, что нам уже будет дорого отдавать. Черчилль торговец. Торговцу нельзя показывать, что тебе нужна лавка. Как только покажешь — цена пойдёт вверх.
— А пустота, по-вашему, цену держит?
— Пустота говорит: мы воюем по своему расписанию и в