Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я лежала, глядя в белый потолок, и пыталась понять, который час. Окна в палате не было — только белая стена и дверь. Я не знала, утро сейчас или вечер, день или ночь. Я не знала, улетели мои подруги или остались. Я не знала, где Ольга, что с ней, придёт ли она на самом деле или просто сказала, чтобы меня успокоить.
Я ничего не знала.
И это незнание было почти таким же мучительным, как боль в голове.
Я закрыла глаза и попыталась представить, что сейчас происходит в аэропорту. Маша, Лера, Женя, Даша — они там, ждут нас, звонят, не дозваниваются. Инга звонит им, говорит, что случилось. Может быть, они решили лететь без нас. Может быть, они уже прошли регистрацию, сдали багаж, сидят в зале вылета и пьют кофе, обсуждая, как несправедливо всё обернулось.
Я надеялась, что они полетели. Надеялась, что они не стали ждать, не стали менять билеты. Пусть хотя бы они отдохнут, погреются на солнце, искупаются в море. Пусть Новый год у них будет таким, каким мы задумывали.
А я? Я буду здесь. В этой палате, с этой капельницей, с этой болью. Я буду поправляться. Я буду ждать. И, может быть, когда они вернутся, я смогу улыбнуться и сказать, что всё было не так уж плохо.
— Всё будет хорошо, — прошептала я, и этот шёпот прозвучал в пустой палате так громко, что мне стало страшно.
Я закрыла глаза и позволила темноте снова утянуть меня в свои объятия.
Я ещё не знала, что когда проснусь, мир перевернётся. Что подруг не будет на связи. Что самолёт, на котором они улетели, пропадёт над океаном, и его не найдут ни через день, ни через неделю, ни через месяц.
Я ещё не знала, что это был последний раз, когда я слышала их голоса.
Но это всё будет потом.
А пока — только белый потолок, монотонный писк капельницы и тишина, в которой я была совсем одна.
Глава 2
Сознание возвращалось медленно, с неохотой, как человек, который никак не может проснуться после тяжёлого дня. Оно подкрадывалось маленькими шажками: сначала звуки, потом запахи, потом ощущения, и только в самую последнюю очередь — свет.
Звуки были первыми. Где-то далеко капала вода — мерно, однообразно, гипнотически. Кап-кап-кап. Этот звук смешивался с приглушёнными голосами за стеной, шагами в коридоре, звоном каких-то стеклянных предметов. Иногда слышался смех — женский, усталый, но живой. Иногда — чей-то кашель, приглушённый, будто человек старался не беспокоить окружающих.
Потом пришли запахи. Резкий, стерильный запах хлорки смешивался с чем-то лекарственным, чуть сладковатым, и ещё — едва уловимым ароматом свежего хлеба, который, казалось, проникал сквозь все больничные преграды и напоминал о том, что за окнами есть жизнь, есть мир, есть утро.
Потом — ощущения. Жёсткая простыня под спиной. Тяжёлое одеяло, которое почему-то казалось одновременно и слишком тёплым, и недостаточно. Что-то холодное в руке — капельница, поняла я, чувствуя, как тонкая трубочка входит в вену. И голова. Голова всё ещё болела, но уже не той раскалённой, невыносимой болью, которая разрывала череп прошлой ночью. Теперь это была тупая, ноющая пульсация, которая затихала, если я не двигалась, и усиливалась при любом, даже самом осторожном движении.
И только потом я открыла глаза.
Свет ударил в лицо, заставляя зажмуриться. Я полежала так несколько секунд, привыкая, потом приоткрыла веки снова, на этот раз медленно, осторожно, как ныряльщик, который проверяет воду перед погружением.
Палата была небольшой, но светлой. Белые стены, белый потолок, белые тюлевые занавески на единственном окне, сквозь которые пробивался утренний свет — мягкий, золотистый, совсем не похожий на тот безжалостный белый свет, который мучил меня ночью. За окном виднелось серое декабрьское небо, но солнце всё же пробивалось сквозь облака, и его лучи ложились на пол длинными прямоугольниками, в которых танцевали пылинки.
Я медленно повернула голову — насколько позволяла боль — и осмотрелась.
Палата была рассчитана на двоих. Моя койка стояла у окна, вторая — у двери. На второй койке лежала женщина, женщина, женщина... Я не сразу смогла сфокусировать взгляд, но постепенно её лицо обрело чёткость. Женщина была пожилой, лет семидесяти, с добрым морщинистым лицом и седыми волосами, аккуратно собранными в пучок. Она не спала — смотрела в потолок и тихо что-то напевала себе под нос. Рядом с её койкой стояла тумбочка, на которой в прозрачной вазе стояли ярко-жёлтые хризантемы — единственное цветное пятно в этой белой стерильной комнате.
Рядом со мной тоже была тумбочка. Пустая. Ни телефона, ни книг, ни даже стакана воды. Только капельница, которая возвышалась надо мной, как белый металлический страж.
Я попыталась приподняться, чтобы лучше рассмотреть палату, но голова тут же закружилась, и перед глазами поплыли разноцветные круги. Пришлось снова лечь, глубоко дыша и считая про себя до десяти, как учили когда-то на занятиях по йоге.
— Не дёргайся, милая, — раздался голос соседки. Тихий, чуть скрипучий, но удивительно тёплый. — Тебе сейчас лучше лежать. Вон вчерашнюю, с третьей палаты, тоже дёргалась, дёргалась — так её потом на каталке увезли куда-то. Говорят, хуже стало.
Я повернулась к женщине — осторожно, боясь нового приступа головокружения.
— Доброе утро, — сказала я, и мой голос прозвучал хрипло, с противной осиплостью.
— Доброе, доброе, — соседка улыбнулась, и её морщинки собрались в лучики вокруг глаз. — Как зовут-то?
— Кристина.
— А меня Марья Ивановна, — представилась она. — Третий день тут лежу. Давление, знаешь ли, шалит. А тебя когда привезли?
— Ночью, — ответила я, пытаясь вспомнить. — Кажется, ночью.
— Авария, говорят? — Марья Ивановна покачала головой. — Молодёжь, вечно вы куда-то спешите. Новый год на носу, а вы по больницам. Непорядок.
Новый год. Я вдруг с остротой осознала, что сегодня — двадцать пятое декабря. Сегодня мы должны были лететь. Сегодня в полночь, под бой курантов, наш самолёт должен был быть в воздухе, а мы должны были пить шампанское, загадывать желания и смеяться, представляя, как через несколько часов окажемся в лете, в тепле, в море.
А теперь? Теперь я здесь. В этой белой палате. С капельницей в руке и с такой болью в голове, что даже мысль о полёте казалась невыносимой.
— Мои подруги должны были лететь сегодня, — сказала я вслух, и голос дрогнул. — На море. Встречать Новый год.
— А ты, значит, не полетишь? — Марья Ивановна посмотрела на меня с сочувствием. — Эх, милая, ничего. Не век тебе тут лежать. Поправишься — и полетишь.