Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну так это я тебе говорю. Именно паутину. Только из музыки. Музыка ведь меняет пространство.
– Так чего же он хочет? Денег?
– Он ведь играет не из денег, а чтобы вечность проводить.
– Почему «из денег»? Ведь надо говорить «не ради денег»?
– Это цитата, Павлик. Цитаты живут сами по себе. Но это не важно, важно, что этот ковбой, американский бог, прицелился в «Красный Октябрь». Не сказать чтобы наши рояльные мастера шли вровень с мастерами прошлого, но вытопчи их – и баланс нарушится. А ведь какие концертные рояли! Механика была швандеровская и реннеровская. Звук, правда, бочковатый на последнем хоре, но это родовая беккеровская черта. Я в Тихвине, в клубе, такой рояль делал – гаммерштили свои, колки – строй держат, порядок-то был… А дай волю – всё посыплется. Так уже бывало в прошлом, я помню.
– Дядя, скажи, а сколько тебе лет?
– Триста восемьдесят один. Это немного, Павлик, поверь мне. Цифры – это такая абстракция…
«Числа, – автоматически поправил Павлик, но про себя. А потом прибавил, также про себя: – И вовсе не такая».
– Я недавно здесь живу, – сказал дядя. – С последней войны. Тогда я поменялся с одним русским офицером, и вот пришлось жить здесь.
– То есть ты не русский?
– Скорее еврейский. Но Песочный человек вовсе не должен быть каким-то таким. Он выполняет служебные функции. Хотя я скорее еврейский, да. К еврейскому настройщику роялей больше доверия. Теперь давай думать, как нам настраивать наши дела дальше.
Дома они снова расположились вокруг кухонного стола и стали напоминать картину «Военный совет в Филях».
Но долго думать им не пришлось.
* * *
В дверь постучали. Павлику показалось, что тут нужно сказать «деликатно постучали», хотя вовсе непонятно было, зачем стучать. На видном месте торчала кнопка с табличкой: «Оболенским – один звонок», а им – два. Оболенских убило бомбой, но папа не стал переделывать табличку.
Услышав этот стук, Песочный дядя переменился в лице.
Все переглянулись, но дверь отворилась вовсе без их участия.
На пороге был иностранец.
Папа сказал что-то вроде: «А что это вы без свиты?» – но Стейнвей пропустил его слова мимо ушей.
Тихо ступая, он шёл к ним по коридору, и Павлик увидел, что в руке он легко, будто пушинку, несёт круглый фортепьянный табурет.
Воздух в комнате сгустился, будто желе из кафе на улице Пестеля. Это желе в детстве пугало Павлика – серое и полупрозрачное.
Но господин или мистер Стейнвей плыл через него, как рыба через зелёную воду аквариума, – пока не остановился перед Павликом.
– Скажи, мальчик. – Он сел, и полы длинного пальто упали по обе стороны табурета. – Скажи, тебе понравилось, как я играю?
Павлик с тоской посмотрел в окно. Он ненавидел описывать музыку словами, слова всегда врали. То ли дело – числа.
– Нет.
Воздух сгустился до предела, а папа сцепил пальцы в замок. Даже издали было видно, как побелели костяшки.
– Вначале, – продолжил Павлик, – было вообще ужасно. Мимо нот. Какофония какая-то. А потом у вас очень хорошо вышло. Там, где у вас паузы уменьшились. Это… как его… экспансия… Нет, не могу объяснить. А потом вы заскучали.
– О! – Это «о» будто покатилось по полу.
Но иностранец сделал какое-то быстрое движение и подобрал свой возглас, как подбирают укатившуюся монетку.
– Ты не очень понимаешь, что происходит. Мы стоим на пороге больших перемен, нет, не в твоей жизни, а во всём мире. Лучше быть на моей стороне, на стороне новой гармонии. Но я не об этом, это скучно. В мире часто происходят какие-то перемены, но всё равно всё возвращается к прежнему виду. А у тебя так было когда-нибудь? Когда всё получилось, но стало ужасно скучно?
– Ну, с квадратными уравнениями – там всё просто, а мы когда-то их целый год мурыжили. Под конец я стал ошибаться, потому что всё слишком просто.
– Я тоже. – Стейнвей пожевал губами. – Тоже – оттого что слишком просто.
– Вы хорошо говорите по-русски.
– Я просто хорошо говорю. Но мало, именно потому, что скучно.
Папа и Песочный дядя смотрели на них, ничего не говоря. Павлик даже подумал, что они похожи на его одноклассников, которые боялись, что их вызовут к доске, но вызвали не их, и теперь они выдыхают на своих местах, всё ещё втянув голову.
– Знаете, – продолжил Павлик, – мне хотелось бы заниматься сложными системами, в них, наверное, есть какие-то особые законы существования. Нарастает сложность, и всё начинает рушиться.
– Ты знаешь, – иностранец заинтересовался, – я долго думал, почему ни у кого не получается завоевать мир. Простой ответ в том, что людям просто не хватает времени, Македонский умирает на полдороге: мир слишком велик, а воин слишком мал. Этот француз и вовсе пародия… Я попробовал жить дольше – но толку в этом нет: как только ты упорядочишь одну часть мира и перейдёшь к другим, так она начинает разваливаться.
– А зачем? – Павлик задал свой любимый вопрос. Он по-прежнему избегал называть иностранца как-нибудь определённо, вроде «мистер Стейнвей» или «господин Стейнвей», всё это удивительно не подходило к разговору. «Мистерами» звали только отрицательных героев в детских книжках.
– Хороший вопрос. – Стейнвей не мигая посмотрел на него. – Мне его много раз задавали. Просто так, ни за чем. Для разнообразия.
– Да, дядя мне говорил.
Стейнвей, кажется, в первый раз посмотрел на дядю.
– Да, дядя у тебя неугомонный. Ты смотри, он, как Дроссельмейер, может проснуться с какой-нибудь твоей Мари в объятиях – он ведь не стареет. И вечно у него в голове битва добра и зла. А из самого песок сыплется.
– А, это я знаю. – Павлик улыбнулся. – Но у нас тут много песка, всегда можно подсыпать.
– Ты дядю своего береги, только помни: он напрасно считает, что я – зло. Я – не зло, а свобода. А он всего лишь порядок, часто бессмысленный. Порядок не может быть без свободы. А я – без него, хотя он просто какой-то герой комиксов, а вовсе не мудрый воин.
– А вы правда хотите уничтожить рояльную фабрику?
– Ну нет. Я хочу дать им денег. Впрочем, может, это их и уничтожит – я часто видел, как погибают целые государства, если им просто дать денег. Но это тебе загадка на будущее, а не мне. Я-то вижу, что ты дружишь с теми формулами, которые начинаются в настоящем, а лезут в будущее.
– Может, чая?
Это сказал папа, и все посмотрели на него с недоумением, будто заговорил портрет на стене.
– А что я сказал-то? – Папа