Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ах, порой в себе я чую
Фердинандову натуру.
Я не склонен к аксельбантам,
Не мечтаю о геройстве.
Я б хотел быть маркитантом
При огромном свежем войске.
[221]
Лексические и сюжетные схождения очевидны, но важнее того программный характер «Маркитанта» (1974). «Свежее войско», при котором хочет быть маркитантом (торговать вином, ублажать героев, организовывать пирушки) потомок веселого авантюриста, который променял уютное коммерческое дело на опасную вьюжную неизвестность, – это, разумеется, не армия завоевателей, а непредсказуемая и жутковато веселая русская история. Фердинанду (в отличие от насупленного Бонапарта) все же повезло – печалью отступления дело не кончилось. Род «блудного отпрыска ювелира» обосновался в России, дабы явился здесь на свет новый «маркитант», коли надо – солдат, но в первую очередь – тамада (не зря же рядом помещено: «Да, мне повезло в этом мире…»), острослов, мастер претворения жизни и поэзии в беззаботную освобождающую игру. Потомку не удалось точно повторить предка: даже игровая поэзия в России смертельно опасна, даже веселое пьянство (во всех смыслах, включая прямой) низводит участника «великого похода» до «валенка мерзлого».
2 сентября 1979 года Самойлов конспективно описал в дневнике разговор с тяжелобольным старым другом:
«Слуцкий: “Единственная книга, которую я прочитал, – “Весть”. (Сборник вышел в свет летом 1978-го; Слуцкий перестал читать в 1977-м, с началом болезни, последовавшей за смертью его жены. – А. Н.) Лучшее стихотворение – “Маркитант”. А “Ганнибал” неизвестно зачем написан”» [II, 132].
Похвала «Маркитанту» была ироничным признанием относительной правоты «легкомысленного» Самойлова, которому не следует обращаться к трагическим темам. Потому Слуцкий пренебрежительно отзывается о поэме «Сон о Ганнибале», где в исторических декорациях развернут глубоко интимный сюжет, для Слуцкого – столь же фиктивный и «ненужный», как печальная история пушкинского предка и антураж XVIII века. В «Мне выпало счастье быть русским поэтом…» Самойлов с горечью согласился со Слуцким. Еще раз признав себя легкомысленным «маркитантом» (комическим пьяницей), он в тех же строках сказал о единстве судьбы двух идущих ныне навстречу небытию поэтов – сколь бы несхожи ни были их характеры, житейские (прежние и сегодняшние) обстоятельства, литературные и гражданские ориентиры. Дополнительный свет на это единство бросает еще одно «зимнее» стихотворение из «Голосов за холмами», написанное несколько ранее (1978), обращенное к Слуцкому и ему посвященное:
Я все время ждал морозов,
Ты же оттепели ждал.
Я люблю мороз – он розов,
Чист и звонок, как металл.
Оттепели, ералаши,
Разоренные пути…
Я люблю морозы наши.
Только шубу запасти.
[250]
Стихотворение продолжало долгий спор. Для Самойлова доверие Слуцкого к оттепелям было неотделимо от установки друга на компромисс, причем не только внешний, но и внутренний. Финальная строка вносила в затяжную дискуссию грустную авторефлексивную ноту. Последовательный скепсис в отношении власти и времени сто́ит прекраснодушия, ибо тоже предполагает компромисс – для достойного приватного бытия при политическом морозе потребна «шуба», которая, во-первых, сама собой не «запасется», а во-вторых, вполне может оказаться слабее погоды. Эта мысль договорена строкой о «валенке мерзлом» – шуба то ли не нашлась, то ли не помогла: «маркитанту» так же тяжко, как «комиссару».
Так же, но иначе. Игровое начало оказывается сильнее внешних – морозных, смертоносных, глумящихся над поэтом – сил. «Фердинандова натура» позволяет смеяться над злобствующей реальностью. Выпавший из фуры «пьяный» сродни запечатленному давним (подтекстовым) стихотворением «глупцу, шуту, бог весть кому», которому «привалило (выпало. – А. Н.) счастье (быть русским поэтом. – А. Н.)». Не только контекст мини-цикла и автореминисценции, но и внутренние противоречия и противочувствия самого итогового восьмистишья акцентируют инициальную тему счастья.
На эту же тему работает бликующая разными смыслами строка финальная: «Добро на Руси ничего не имети». О чем здесь речь? Об иллюзорности всех земных благ? Но, во-первых, как раз о материальном богатстве в стихотворении не говорится; во-вторых, «выпало» герою «всё» (не только «счастье» и «честь», но и «горе»); в-третьих же, вариация Екклесиаста вовсе не подразумевает национальной (русской) огласовки, проведенной в первой и последней строках. О том, что лучше не быть поэтом? Но настигший героя удел «валенка мерзлого» вовсе не отменяет выпавшего ему счастья, как, впрочем, и горя, а его личные предпочтения, буде таковые есть, никак не могут повлиять на то, что уже «выпало». О том, что поэту особенно тяжело в России? Да, но уже начальная строфа со всеми ее подтекстами корректирует этот устойчивый, культурно значимый, но не абсолютный миф. Однозначного ответа нет, зато строка вызывает две далековатых, но неизбежных ассоциации, напоминает два весьма популярных, маркированно русских и в культурной традиции взаимосоотнесенных присловья.
Первое – легендарный ответ князя Владимира проповедникам магометанства: «Руси есть веселие питье, не можемъ бес того быти» [Памятники: 98]. Второе – строка народной песни: «А в горе жить – некручинну быть». Хотя песня эта, как и ряд других фольклорных и письменных текстов XVII века, отнюдь не прославляет пьянство, а, напротив, отождествляет его со своеволием, обрекающим непутевых персонажей на беспросветное горе, смысловой рисунок ее, как и многих родственных ей опусов, амбивалентен: «Нагому ходить – не стыдитися, / А и денег нету – перед деньгами, / Появилась гривна – перед злыми дни» [Кирша: 198]. Приверженность «веселию Руси» помогла будущему равноапостольному князю избрать истинную веру. Молодцы, которых горе в конце концов приводит «во иноческий чин», вызывают не только сострадание, но и незапланированную симпатию. Веселье оборачивается злочастьем, но странным образом сохраняется при власти горя. В национальной мифологии, далеко отошедшей от средневековых установлений, пьяница сродни страннику, юродивому, скомороху, свободным, хотя и по-разному, от обычных поведенческих норм. «Добро на Руси ничего не имети» означает, что автобиографическому герою ничего, кроме того, что уже «выпало», не нужно. Валяющийся в кювете (большого похода), приравненный к «низменному» и утратившему полезные функции предмету, он остается веселым (что не отменяет трагедии) русским поэтом: пять раз повторенное «выпало/выпал» созвучно непроизнесенному, но угадываемому «выпил», что подсказано пиршественным восьмистишьем «Да, мне повезло в этом мире…». И «предсказано» неподцензурным стихотворением «Вероятно» (1970):
Я, вероятно, не поэт войны,
Но, вероятно, я войной испытан,
И – черта с два – погибнуть под копытом,
Когда уже дожил до седины.
Я, вероятно, дьявольски силен,
Поскольку выпил две цистерны спирта.
Как это хорошо было распито,
Как был прекрасен пьяный Вавилон.
‹…›
Я, вероятно, не могу развлечь,
Развеселить, расплакать и растрогать,
Но, вероятно, есть какой-то коготь,
Что вас царапает,
как эта речь.
[502]
«Счастье быть русским поэтом» подразумевает злочастье шута, маргинала, изгоя, чужака, неудачника в той