Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не понимает сразу. Оборачивается вполоборота, бросает короткий взгляд через плечо. Брови чуть сдвинуты — немой вопрос.
— На улице, — добавляю, и в горле вдруг пересыхает. — Ты выходил. Освежиться. На улицу. После того, как... после поцелуя.
Он отворачивается. Молчит. Просто продолжает идти, будто я вообще ничего не говорила, будто мои слова растворились в воздухе.
Может, так и есть. Может, для него это действительно ничего не значило — просто выполнение глупого желания в дурацкой пьяной игре, нелепая случайность, о которой лучше забыть к утру, как забывают неловкие слова, сказанные впопыхах.
А для меня?
Я не знаю. Не успела понять, не дала себе времени разобраться. Всё произошло слишком быстро, и теперь я иду на встречу с другим мужчиной, и думать о поцелуе Рэна кажется предательством. Не знаю только, перед кем. Перед Огуро, который меня купил? Перед собой, которая продалась?
Ещё один поворот. Коридор становится совсем узким. Стены давят с обеих сторон, тёмные — здесь нет ламп, только лунный свет просачивается сквозь высокие узкие окна.
Рэн останавливается перед закрытыми сёдзи, стоит секунду неподвижно. Дышит ровно. Я слышу его дыхание в тишине коридора. Потом медленно, очень медленно, протягивает руку и отодвигает сёдзи в сторону. Рисовая бумага в раме шелестит почти нежно, как крылья мотылька о стекло фонаря.
За дверью — комната, залитая мягким светом. Несколько свечей расставлены по периметру — у стен, на низких столиках, в специальных подставках. Тепло. Пахнет сандаловым деревом и мужским одеколоном, европейским, дорогим; крепким табаком; и властью. Власть тоже имеет запах, я поняла это давно, она пахнет как старые деньги и новая кровь.
Рэн отступает на шаг в сторону. Склоняет голову — короткий, формальный поклон, механический, без всякого чувства. Не смотрит на меня. Смотрит куда-то в сторону, в пустоту коридора за моей спиной, в темноту, которая там сгущается.
Я стою на пороге. Одну секунду. Две. Три. Считаю удары сердца — быстрые, неровные, испуганные.
Потом делаю шаг вперёд, переступаю порог. Сёдзи закрываются за моей спиной. Шаги Рэна удаляются по коридору. Становятся тише. Ещё тише. Исчезают совсем, растворяются в ночной тишине огромного дома.
Я остаюсь одна в комнате с Огуро.
Он сидит у окна, спиной к лунному свету, так что лицо его в тени. Кимоно расстёгнуто — не полностью, но достаточно, чтобы была видна грудь, худая, жилистая, мускулистая даже в его возрасте.
Смотрит на меня молча. В руке у него чашка с сакэ. Он медленно допивает остатки, не отрывая от меня взгляда, ставит чашку на низкий лакированный столик рядом, негромкий стук керамики о дерево, который в тишине звучит как удар гонга.
— Нана-сама, — произносит он наконец. Голос низкий, хриплый от выпитого алкоголя и, наверное, от возраста. — Как пунктуальна. Ценю это в женщинах. Точность — редкая добродетель.
Я молчу. Не знаю, что сказать. Нана знала бы — настоящая Нана, та, что лежит на дне колодца с камнями на груди. Она бы улыбнулась, сказала что-то остроумное, лёгкое, кокетливое, заставила его рассмеяться или хотя бы улыбнуться.
Но я не Нана. Я Мики. Девка из борделя, которая считает вдохи и выдохи, чтобы не сойти с ума. И Мики в этот момент хочет только одного — убежать. Назад, по тёмному коридору, через сад, через ворота, прочь из этого дома, прочь из этой украденной жизни.
Но ноги не слушаются. Стоят на месте, будто приросли к татами, будто корни ушли сквозь пол глубоко в землю.
Огуро улыбается, медленно растягивая тонкие губы. Улыбка не добрая, но и не злая. Просто... заинтересованная.
— Иди сюда, — говорит он, и это не просьба. Приказ, обёрнутый в мягкую интонацию, как меч, обмотанный шёлком. — Не стой у двери, как напуганная мышь. Ты же не боишься меня, Нана-сама?
Боюсь. Боюсь до дрожи в коленях, до холода в животе, до того острого желания закричать и бежать, бежать, бежать, пока не кончатся силы.
Но Нана не боится. Нана идёт к мужчине, который её купил, с улыбкой и с изяществом, которому учат годами.
Делаю шаг. Один. Два. Три. Пять. Семь. Считаю, чтобы не споткнуться, чтобы не упасть.
Мир качается. Или это я качаюсь? Не разобрать.
Огуро протягивает руку, жест приглашающий, почти нежный.
— Садись рядом. Составь компанию старику. Выпьем вместе за эту прекрасную ночь, которую боги подарили нам обоим.
Сажусь рядом с ним. На расстоянии вытянутой руки — не ближе, пока не ближе, если возможно не ближе никогда.
Он медленно наливает сакэ в две чашки, не проливая ни капли. Подаёт мне одну.
— За тебя, Нана-сама, — произносит он, поднимая свою чашку. — За лучшую актрису, что я когда-либо встречал.
Актриса. Он опять называет меня актрисой.
Что он знает? Что видит, когда смотрит на меня?
Поднимаю чашку. Пью. Не чувствую вкуса, только жжение в горле, горькое и острое.
Огуро смотрит на меня поверх края своей чашки. Глаза тёмные, блестящие в свете свечей, отражающие маленькие огоньки пламени.
— Знаешь, — говорит он задумчиво, медленно, словно взвешивая каждое слово перед тем, как произнести его вслух, — я давно хотел спросить. Трудно ли это — быть кем-то другим? Каждый день, каждую минуту, каждый вдох и выдох? Не устаёшь носить чужую маску?
Мир останавливается.
Сердце замирает на одном ударе, застывает, не может сделать следующий.
Он знает.
Он знает, что я не Нана.
И всегда знал.
Соловей
Соловей
Выдыхаю, считая про себя длину выдоха — пять, шесть, семь секунд. Воздух медленно выходит из лёгких, унося с собой последнюю призрачную надежду на то, что я ослышалась, что он говорит о ком-то другом, о какой-то другой женщине.
Смотрю на свои руки, лежащие на коленях поверх тонкого шёлка нагадзюбана. Они кажутся чужими — бледными, почти прозрачными в мерцающем свете свечей. Перстня с драконом больше нет — украли или забрали по чьему-то приказу, не важно уже.
— Только я знаю, кто ты на самом деле, — продолжает Огуро, растягивая слова, словно смакуя каждый звук. Голос его мягкий, обволакивающий, опасный — как шёлковый шнур, которым душат приговорённых. — И никто больше не знает. Это наш секрет, Нана-сама. Или мне следует называть тебя иначе?
Он наклоняется к столику, берёт кувшин с сакэ и наливает снова. Алкоголь льётся тонкой струйкой, наполняя чашку до самых краёв. Протягивает мне, не отрывая взгляда.
— Выпей. Тебе станет легче. Обещаю.
Беру чашку. Руки дрожат. Он видит это.
Подношу к губам. Пью залпом, не дыша. Сакэ обжигает горло жидким огнём, проникает глубже, падает