Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На полке в отцовской комнате стояли одиннадцать фарфоровых птиц. Он вступил в клуб “Птица месяца”; когда прислали последнюю, мама разрешила мне ее взять. Это была обыкновенная серая горлица в гнездышке из соломы. Ей вдохновлена песня “China Bird” (“Птица из фарфора”) на альбоме “Gung Ho”[45] – с китайского это переводится как “работать вместе”. Для обложки я выбрала армейскую фотографию отца, сделанную в Австралии, в городе Таусенде. Оттуда его отправили воевать в Новую Гвинею. Вид у него уверенный, он стоит, держа руку на бедре, готов служить своей стране.
Мама и дедушка. Аппер-Дарби, Пенсильвания
Несколько месяцев я продиралась сквозь густую пелену скорби, словно натыкаясь на занавес, который никак не раздвинется. Беспрерывно кочевала, ставила свечи, пыталась поговорить с ним через сетку на площадке, где все мы играем в одну игру. Ощущала его присутствие в угрюмых колесах, которые проворачиваются на реках Вьетнама, в лесных храмах Камбоджи. Видела его на иконе – в лике святого Серафима Саровского. Казалось: если вытянуть руки над головой, смогу его найти. Но разве мне дотянуться в такую высь? А потом, с течением времени, растерялась, и хлынули слезы. Кого я оплакиваю? Кому молюсь? Моя особая форма молитвы, которая десятки лет была только моим разговором с Богом, разделилась, а затем умножилась. Стала моим разговором с Робертом, а затем с Фредом, с моим братом, с моим отцом. Нынешние молитвы – и вовсе почти что не слова. Стон, судорога. Бунтарский горб мой, где ты? Странные звуки, не вполне мои, особенно в полусне, когда пытаешься, царапая землю ногтями, прорваться к новому столетию.
Peaceable Kingdom
Я – Сумрачный, я – Безутешный, я – Вдовец,
Я – Аквитанский Князь на башне разоренной,
Мертва моя Звезда, и меркнет мой венец[46]
Жерар де Нерваль
Сидя на крыльце своего дома в Нью-Йорке, перечитала стихотворение из “Химер” Нерваля. В молодости оно мне особенно нравилось. Тогда оно напоминало мне о падающей башне с карты Таро, меня влекла его атмосфера опустошения. Но теперь читала его, все понимая с кристальной ясностью, узнавая в нем себя: я тоже вдова, в моей башне больше никто не несет дозор, на моем плече – тоже отметина от меланхолического поцелуя поэта. Покосилась вдаль, на пустоту в перспективе улицы. Еще год назад там возвышались Башни-близнецы. 2001 год, год Кубрика. Какому монолиту[47] теперь будем поклоняться? Зазвонил телефон, вывел меня из дебрей задумчивости. Предчувствую: это мама, ее ежедневный, как по расписанию, звонок.
Поговорили о настроении ранней осени. Мама была встревожена слухами, что клуб “Каменный пони” в Эшбери-Парке, где она с огромным удовольствием сидела на наших концертах в окружении восторженных фанатов, скоро закроется. Я заверила, что его стараются спасти изо всех сил. Упомянула, что голос у меня, похоже, садится, придется сменить тональность в некоторых песнях. “Скоро ты запоешь моим голосом, точь-в-точь, – засмеялась она, – как певичка из ночного клуба”. “Ага, – сказала я, – наверное, это у меня в генах”. Она посерьезнела, сказала: “Знаешь, малышка, когда увидимся, напомни – я должна рассказать тебе одну историю про генетику”. Я уговаривала ее не тянуть, рассказать прямо сейчас по телефону, но она уперлась. Сказала: “Нет уж, все расскажу на этих выходных, лицом к лицу”.
Меня разбирало любопытство, но пришлось подождать. Через несколько дней мать упала, ударилась головой, потеряла сознание. Я вскочила в первый же автобус до Саут-Джерси, приехала в больницу. Линда подоспела еще раньше. У мамы обнаружили тромб; операция прошла успешно, но некоторое время мама вела себя отрешенно, все путала. Когда она выздоровела, я попробовала заговорить о генетике, но она смотрела пустыми глазами. Не могла понять, о чем это я. “Может, эта история как-то связана со слухами о том, чья я дочь?” – подумала я. Слухи о том, что мой отец мне не отец, ходили среди родни с маминой стороны, их распускала моя прабабушка, а мои родители только отмахивались – мол, все это чушь. Я надеялась: однажды мама снова заговорит на эту тему, но после травмы она была уже не та. Теперь ее мир держался на шатких подпорках – ее вере и крепнущем день ото дня желании вернуться в детство, воссоединиться со своими родителями.
После курса физиотерапии ее перевели в местную больницу. Близилась первая годовщина событий 11 сентября. На экране крохотного телевизора снова и снова мелькали кадры падения башен. Я вспомнила, как перепугалась в тот день. Утром отправила Джесси в школу, ненадолго прилегла отдохнуть, задремала. Зазвонил телефон. Тревожный крик моего хорошего друга: “Одевайся, спускайся в подвал, на нас напали!” Я мигом вскочила, запаниковала, подумала о Джесси, побежала в школу – она была недалеко, в нескольких кварталах. Выскочив на улицу, увидела дым. В ужасе смотрела, как рушится одна из башен. В воздухе повисли какая-то белая пыль и пепел – прах архитектуры вперемешку с человечьим. Я испугалась за дочь. Это был самый страшный миг моей жизни.
Больницы были маме не в новинку: как-никак, четверо детей и несколько операций. Похоже, она не досадовала на больничный быт; ей даже нравилось, что за ней ухаживают, – все-таки передышка от бесконечной возни. Шесть дней спустя она посмотрела на нас пристально и сказала: “Мне кажется, в этот раз я не выкарабкаюсь”. Вечером 17-го мы все поужинали коронным блюдом Саут-Джерси – сэндвичами хоуги – и ненадолго стали похожи на счастливую семью. “Только Тодди не хватает”, – сказала я. Телевизор работал – мать всю жизнь спала с включенным телевизором, дожидаясь отца с ночной смены. Я покосилась на экран в тот самый миг, когда начался фильм. “День триффидов”, английская фантастика, показывали его крайне нечасто. Один из любимых фильмов Тодди. “А вот и Тодди!” – единодушно решили мы все; он здесь, с нами. Семья Линды,