Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Не рыпи, старуха, — сказал Артамоныч, — мы тебе оттуда денег много присылать будем». — Это он для успокоения жены так говорил, на самом деле он не для денег ехал туда, а по привычке: на месте не сиделось.
Проработали они два года плотниками на стройке, пока договор у сына не окончился, а потом пошли по сибирским деревням строить дома частным образом. Еще два года скитались.
Старухе Артамоныч посылал каждый месяц по тридцать рублей на жизнь, а когда вернулся домой, то ничего с собой не привез, кроме странных протяжных песен, какие поют не для слушателей, а чтоб самому ничего не слышать и душой забыться.
И теперь, придет в гости младший сын, сядут они за стол, выпьют, тогда говорит Артамоныч:
— А ну, Алешка, давай-ка споем ту песню, что от старателей в Лебедянке слышали.
Сын пьет мало и потому просит:
— Не надо, батя. Ну зачем это?
— Алешка! — прикрикивает Артамоныч. — Родному отцу, может, и жить-то один месяц осталось, а ты с ним и песню петь не хочешь.
— Ну ладно, — ворчит Алешка, — ты еще меня переживешь… — И они поют тогда о матери, которая каждый день выходит на проселок и ждет сына, но никогда ей его не дождаться — убит ее сын-старатель в глухой сибирской тайге.
Поют они — песня такая душевная, жалостная, — а старуха плачет и расспрашивает Артамоныча, кто убил сына да зачем убил.
Выходит Артамоныч на улицу, садится на завалинку: жизнь деревенскую наблюдает. Жарынь страшная, воздух густой и неподвижный, будто накрыл кто большой деревню колпаком стеклянным и ни звука, ни ветерка сюда не проникает. Только по соседству с Артамонычем плотники тюкают топорами, словно глупые мухи в стеклянный колпак тычутся.
Разбирают плотники крышу старого дома, жарко им — разделись до пояса, мускулами на солнце играют. Плотников трое, старший кричит:
— Артамоныч, иди помогать!
— Я строить приду, а ты рубаху одень, дурень, — Артамоныч отвечает. — Сгоришь ведь.
Смеются плотники, смотрит Артамоныч на их блестящие спины, завидует: умом жару чувствует, а согреться никак на самом припеке не может — трудно прогреть ему умирающее тело.
Доктор зашел к Артамонычу. Для порядку зашел, знает, что нечем помочь Артамонычу, сам позавчера говорил старухе, что недолго жить ее мужу осталось. Пожаловался Артамоныч, что в груди стало больше болеть, сны нехорошие снятся, — доктор выслушал молча, не удивился и ушел, вежливо попрощавшись.
Хороший человек этот доктор, умный и дело знающий.
Молодайка подошла, поздоровалась.
Глядит Артамоныч — вроде невестка, жена одного из восемнадцати его внуков. Слаб стал глазами и памятью, пытает:
— Ты чья ж будешь-то, Мишкина, что ли?
— Ну да, Мишкина, а то чья же еще, — отвечает молодайка. — Опять с получки ни копейки не принес Мишка-то. Ты бы с ним, деда, поговорил, ведь никого, кроме тебя, не слушает…
— Это как же так, не слушает? — довольно спрашивает Артамоныч.
— А вот так, — сморкается молодуха, — батька с ним попробовал говорить, а он ему в ответ: «Я, папаша, женился не для того, чтобы себя удовольствия лишать, а для того, чтобы было кому похмелять». Поговори с ним, деда, он ведь хороший, Мишка-то, только непутевый такой.
— Ладно, поговорю, — соглашается Артамоныч. — Ты передай ему: дед, мол, по вопросу большой важности велел зайти.
Молодайка уходит, а Артамоныч обдумывает свои будущий разговор с внуком. Выпить Артамоныч и сам любит, потому нелегким будет разговор, а говорить надо. Покуда не умер.
«Мишка, — скажет он внуку, — Мишка, чертов ты сын. Опять ты аванс пропил?»
«Пропил, дед», — повинится Мишка.
«Мало я тебя бил, щенка. А почто ты с тестем так разговариваешь?»
«Для профилактики, — загогочет Мишка, — чтоб зятя больше себя и остального мира, уважал».
Потом пообещает: «Ладно, дед, это в предпоследний раз было».
«Ну, смотри, чтоб в последний».
«В предпоследний, дед», — поправит Мишка и уйдет по своим делам.
«Я тебе дам „в предпоследний!..“» — закричит ему вслед Артамоныч и подумает: «Ишь ты, придумал ведь что — в предпоследний. А ведь хорошо, чертяка, придумал. Что по-пустому-то обещать…»
Сидит Артамоныч на солнышке, старые кости греет и всякие важные дела обдумывает.
Воздух тягучий, липкий: пальцем пошевелишь — вязнет, а звук хорошо идет — свободно и мягко.
— Братцы! — кричит один из плотников.
В такую погоду громко кричать, что топором сливочное масло рубить.
— Ну, кто там тебя укусил? — ворчит старшой. А тот кричит — молодой, силу девать некуда.
— Гляньте-ка, что я нашел! — и какой-то темный предмет поднимает, с виду на ящик похожий.
Идут к нему, ящик разглядывают, потом на землю спускаются, показывают Артамонычу.
Не ящик — икона старая: какой-то святой, худой и черный, — то ли нарисован таким, то ли от времени почернел.
— Дурак, — презирает Артамоныч, — люди работали, миру пользу несли, а он от безделья своего проповедовал и муки терпел.
Люди стали вокруг собираться, все больше дачники — местные-то в поле все.
Подошел старик в трусах — в шортах по-городскому. Стоит: без рубахи, волосатую грудь почесывает, конфетку сосет — курить бросил.
— Константинопольская школа. Копия… — и другие умные слова говорит.
Мальчишка на велосипеде подъехал, в серединку протиснулся и смотрит, больше не на икону, а на взрослых людей — опасается: вдруг прогонят.
Молодая женщина подошла с дочерью, лет четырех от роду, тоже стоят, смотрят. У девочки рыжий котенок на руках, она гладит его, сама на икону смотрит и котенку старается показать. Сморщилась, заплакала.
— Ну что ты, глупенькая, — успокаивает ее мать, — это же икона. Картинка. Нарисовано. Ну успокойся, моя маленькая, это же нарисовано, просто нарисовано.
— Нарисовано, — перестала плакать девочка, котенка на землю спустила, что-то показывает ему на земле, говорит о чем-то.
Да и все остальные начали расходиться, старик икону с собой унес, плотники обедать садятся. Старшой пьет молоко из бутылки. Молоко тоненькой струйкой течет по его подбородку и падает на блестящую сосновую щепку. Котенок подбегает, громко урчит и, вздрагивая худым телом, слизывает молоко со щепки. Плотник замечает это и плещет молоко прямо из бутылки.
«Должно быть, не умру я сегодня», — думает Артамоныч; согрелся он от солнца и близкого присутствия людей и приятную силу в теле почувствовал, — нет, не умру, рано мне умирать, когда кругом благодать такая». Жалко, не умеет он с учеными людьми разговаривать, а то бы сказал доктору: «Это все ерунда, доктор. Это все нарисовано. Просто нарисовано, это по-вашему, по-ученому, может, я и умереть должен. По-латыни. А я в латыни не разбираюсь. Я лучше зимой помирать буду: холодно и дел в хозяйстве мало будет. А сейчас никак нельзя».
Обедают плотники, котенок