Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часы оповестили о приближении праздника. Мама собирала на стол, папа утопал в новогодней программе передач, а дети перешучивались и незаметно таскали угощения из многочисленных тарелок. Фотограф стоял рядом. Ему нужно было торопиться, ведь до трагедии оставались считаные минуты. От возвращения в свой мир фотографа отделял последний снимок. Прощальный кадр для всех, кто оказывался объектом его задания.
Как только объектив поймал голубые озерца на детском личике, улыбка куда-то пропала. Фотограф замер. Затихшая девочка смотрела прямо на него. Ее руки вжались в край скатерти, в уголках глаз зарождались крошечные ручейки. Иногда дети чувствовали его, но чтобы видеть?.. Фотограф вздохнул, помешкал, но нажал на кнопку. Длинные ресницы девчушки хлопнули вместе со вспышкой.
* * *
Вихрь снежинок летел следом за фотографом, который закончил работу. Шаги по хрустящему насту никто не слышал, как и не видел тень, бредущую прочь от многоэтажек. Навстречу пронеслась пожарная машина, разметывая в стороны грязные комья снега. Фотограф знал, что в эту минуту полыхает одна из квартир, где загорелась гирлянда. Заклинившая дверь похоронит в огне всю семью.
Из недр куртки фотографа показалась пушистая голова. Серый котенок принюхался к морозному воздуху и спрятался обратно. Ему было тепло и уютно. Там, откуда пришел его новый хозяин, снег не идет никогда.
Елена Шумара
Когда Олле исполнится сто
У Мариэтты в кармане — всегда крючки. Острые, крепкие — знаки вопроса из стали. Спросит, бывало, прохожего Мариэтта: «Сколько на ваших часах?» — «Полночь, мадам, ноль и ноль». Тут-то и всадит она крючок — в губы, в язык, куда доведется. И тянет за леску тихонько. Бьется прохожий, рот округляет: «Ах, а-аха-хах, х-х-х». Пока совсем не помрет. Тут Мариэтта крючок вынимает и — к дому. Кашу овсяную есть. Сто лет по паспорту Мариэтте. Только не верит она тому: крючки говорят, что пять.
Столько же, сто или пять, Бертраму. За окном его — куст рябины. Ягоды сушит Бертрам в батарее, а они свинцовеют, будто пули для взрослых ружей. Да только ружья — зачем? Есть у Бертрама трубка. Из трубки рябиной плеваться легко. Тьфу! И ягода в ухо прохожему — шасть! Из уха — в мозги, а там уж всему конец. Смеется Бертрам, в стенку стучит Мариэтте: помер ушастый-то, помер. И тут же — в кроватку, ладоши под щечку — и спать.
Когда Бертрам засыпает, над ним просыпается Том. Комната Тома — под самой крышей. Он видит: за клеверным полем ходят зеленые поезда. Ту-у, уту-ту… Маленький Том слушает их и вторит. Том же столетний, кряхтя, спускается на дорогу. Камнем прохожего — тюк, и чертит на нем: шпалы, шпалы. И куры выходят клевать, и щиплются гуси, и слон ноги-тумбы переставляет. Тихнет прохожий. А Том, снова маленький, резво бежит в мансарду. Ту-у! Сандрина, хочешь со мной играть?
Сандрина переворачивает часы. Чаша пустая уходит вниз, и красный песок кровью стекает в нее. Сандрина кровь обожает. Ножик серебряный носит с собой. На лезвии — имя, но чье, Сандрина не помнит. Стара. А славно как ножик прохожему входит под ребра! Хрсть — и намокло, и пятна кругом. Вот только кровь в темноте черна. Сандрина палец макает в разрез — кро-охотный палец — и к свету его скорей. Олле, смотри, красота!
Олле — прохожий. Рядом с домом проходит он каждую ночь. И каждую ночь умирает. Губы у Олле белеют, пальцы кривятся, будто хватают ежа. Зрачки растекаются широко. Олле никак не привыкнет, грустно ему умирать. Но тут не взбыркнешь — кто-то ведь должен за домом приглядывать. И за детишками тоже. Однажды Олле поселится в доме. Будет смотреть через поле на поезд, кушать овсянку и в стенку стучать Мариэтте. Но это — не скоро, потом. Когда Олле исполнится сто.
Елена Щетинина
Бе[з]/[с] звука
— Лиза, мы ушли! — крикнула мама, роясь в сумке. — Закрой дверь!
— Она не слышит, — сказал папа. — Она в туалете. Закрой сама.
— Ключ в сумке, а я обдеру маникюр, — капризно ответила мама. — Лиза!
— Закрою!!! — Лиза все слышала.
И слышала, как мама сказала: «Спасибо, не хулигань», и как приехал лифт, и как хлопнули его двери, и как он снова уехал, увозя маму и папу в ночь, на день рождения тети Иры, лучшей маминой подруги. Она слышала все, даже скрип прикрываемого окна на площадке, где курил сосед сверху дядя Дима, и скрежет когтей Барона, пса из квартиры напротив, который тянул хозяйку бабу Вику вниз по лестнице: он боялся лифтов.
Она слышала весь дом из-за так и оставшейся чуть приоткрытой — недостаточно широко, чтобы соседи обратили внимание на это, и достаточно, чтобы пропускать в дом ненужное, — двери. Лишь когда она вышла из туалета и начала мыть руки, шум льющейся воды заглушил все вокруг.
На полминуты, не больше.
Когда Лиза подошла закрыть дверь, та оказалась распахнутой настежь.
* * *
Сначала ей показалось, что сломались старые часы, которые висели на стене коридора столько, сколько Лиза себя помнила, — их тиканье, глухое и мерное, вдруг прекратилось, словно растворилось в повисшей на его месте тишине. Но стрелки медленно шли, и так же размеренно качался латунный потускневший маятник — и можно было бы представить, что тиканье все-таки было. Но его не было.
А еще через десять минут Лиза не услышала скрипа пружин дивана, когда с размаху прыгнула на него: подушка прогнулась и выпрямилась, но звука — тягучего скрежещущего звука — не было, точно Лиза упала на шершавое и плотное облако.
Еще через пять минут потухла музыка из игры на планшете — и даже кликанья кнопок громкости, которые безуспешно жала Лиза, тоже не было слышно.
И она подняла глаза.
Потому что уловила тишину — плотную, жесткую тишину, что словно сквозила из коридора, заглушая все звуки, до которых могла дотянуться. Тишина почти доползла до Лизы, будто коснулась кончиков ее ушей, — только тогда она и подняла глаза.
В проеме двери, медленно и мерно, в такт уже несуществующему тиканью часов, и в