Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Первые строки важны. Это как первый раз куснуть бургер или пиццу: сразу понимаешь, хорош будет обед или так себе.
Ладно, читаю:
– «Давно уже я стал ложиться рано».
– Ну как? – спрашивает.
– Не знаю.
– Хорошая строка или нет? Хочется читать дальше?
– Наверное?
– Почему?
– Не знаю. Наверное, хочется узнать, почему давно он ложился рано, а теперь нет?
– Вот видишь. Значит, строка хорошая, манит читать дальше. Верно? – Я снова жму плечами.
Как и родители всех моих друзей, ни мама, ни папа в колледже не учились. Оба говорили, что хотели бы вернуться и доучиться, но у них нет ни времени, ни денег, поэтому они постоянно достают на нас с Томми. Иногда говорят в лоб: «Я столько работаю, гоняюсь за бандитами, чтобы вы могли поступить в колледж». А иногда – вот так, как сегодня с библиотекой, дают нам книги, наказывают читать, заставляют лазать в словарь, а то и концерты классической музыки усаживают смотреть по Пи-би-эс[96]. Скажу прямиком: если колледж означает слушать классику, я туда не ходок.
Мы возвращаемся домой, папа отправляет меня наверх, чтоб я прочел хотя б одну главу из какой-нибудь книги.
– Потом можешь болтаться на улице, а завтра расскажешь мне, кто интереснее – обалдуи на углу или слова хорошей книги.
Я гляжу на книги перед собой, на ту, что привезли из библиотеки, и на те, что купила мне мама. Выстроил их у себя на столе по толщине и решил начать со «Старика и моря», потому что она была самой тонкой. К тому же я знаю, что она про рыбалку, а рыбалку я люблю, поэтому, глядишь, хоть не будет совсем уж унылой.
21
На те выходные мы собирались к прабабушке Свенске в Рокауэй-Бич. Свенска – это не настоящее ее имя, ее так называет папа, потому что она из Швеции. На самом деле ее зовут Октавия, но я ни разу не слышал, чтоб ее кто-нибудь так называл. Мы с Томми зовем ее Прибрежной Бабулей, потому что летом она живет в маленьком домике всего в двух кварталах от океана.
Сколько ей лет, я толком не знаю. Но на вид она старше мистера Форда, поэтому, думаю, ей под сто, хотя она до сих пор справляется со стряпней и уборкой и рассказывает смешные истории. Обычно при глубоких стариках становится странно, потому что на них иногда тяжко смотреть. У них бывают чудны́е отметины и пятна по рукам и на лице или кожа обвисает на костях, а волосы такие жидкие, что видно череп, что у стариков еще куда ни шло, но вот старушек жалко – они пытаются уложить эти последние чахлые пряди в прическу. Прибрежная же Бабуля, пусть волос у ней почти не осталось, имеются и пятна, и кожа тонкая, этого неприятного чувства во мне не вызывает. Наверное, потому что она все время улыбается и смеется. Папа говорит, она улыбается, потому что проводит лето у океана.
– Если каждый день выглядывать в окошко и видеть океан, и у тебя б улыбка с лица не сползала, – говорит он.
Поскольку бабуля такая старая, она прожила уйму разных десятилетий и обожает рассказывать, что́ повидала за жизнь.
– Помню времена еще до водопровода, до машин, до самолетов, до ракет на Луну, до двух мировых войн и всей той смерти. Я жива была еще до радио, до граммофонов, до кино и телевизора, когда развлекаться можно было только чтением, мыслями и, конечно, байками, – говорит она.
Свенска тоже любит старые байки. Я почти не помню рассказов о ее детстве на ферме в Швеции или о переброске кораблем до острова Эллис, зато обожаю ее байки о Нью-Йорке, где она работала прачкой у одной богатой городской семьи.
– Одна из немногих католических семей на Пятой авеню. У них даже останавливался кардинал Пачелли[97], который потом сделался папой Пием Двенадцатым. И как ты думаешь, кто стирал и отпаривал его рясы, пока он жил у них? – спрашивала она.
– А подштанники его грязные? Их тоже стирала? – спрашивал мой папа.
– Несносный ты – и всегда таким был, – говорила она ему. – Ничего святого, что ли, не осталось? – Она качала головой и просила меня принести четки с изголовья кровати, те самые, которые благословил тот самый папа Пий Двенадцатый, чьи одежды она стирала и гладила, когда он еще был просто кардиналом. Я возвращаюсь с четками, она велит мне молиться с ней. – Помолимся за твоего отца и его непристойные шуточки, – говорила она.
Молюсь с нею:
– Верую в Бога, Отца Всемогущего, Творца неба и земли… – И так далее, и так далее.
Мама всегда расспрашивает Свенску про особняк на Пятой авеню – тоже любит эти истории. Наверное, потому что всегда мечтала жить именно там. Я тоже эти байки люблю: мы не знакомы ни с одним богачом и я никогда не был ни в одном особняке и поэтому ловлю каждое слово, когда Свенска описывает огромную столовую с потолками такими высоченными, что там можно играть в баскетбол, старую библиотеку с бильярдным столом и картинами по стенам, а на картинах богатеи верхом да с охотничьими собаками, огромную мраморную лестницу в парадном холле, по которой слугам ходить не разрешалось – только если они подметали, мыли или драили, – потому что прислуге полагалось пользоваться черной лестницей с кухни, и о том, как слуги жили на верхнем этаже с одной уборной на всех и спали в крошечных комнатках, где помещалась только узенькая койка и лампа, зато из окон был лучший вид на Центральный парк – даже лучше, чем из хозяйской спальни, потому что они были выше крон деревьев.
– И может, жила б я там до сих пор, если бы не познакомилась с вашим прадедом и не влюбилась в него с первого взгляда, пусть он и был ирландцем с Западной стороны, а я знала, что ирландские парни из тех краев сплошь бедовые. Но ведь мы любим бедовых, верно?
Говоря это, Свенска посмотрела на мою маму. Мама кивнула и улыбнулась, но было видно, что она этого чувства не разделяет.
Мужем Свенски стал парень по имени Эдди Фицджералд, днем он трудился каменотесом, а по ночам играл на барабанах в оркестре при шепталовке[98]. «Шепталовки» – это, чтоб вы знали, подпольные бары и рестораны в 1920-е годы, когда алкоголь был запрещен. Поэтому, если хотелось накидаться, идти надо было туда. Если прикинуть, сколько алкоголя пьет моя семья теперь, стародавняя моя родня, небось,