Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сидевший напротив Аракчеев едва не подпрыгнул, предвкушая триумф: вид черной, хромающей фигуры казался ему идеальным доказательством моей вины. Уже набрав в грудь воздуха для обвинительной речи и приготовившись тыкать в «улику» пальцем, он вдруг поперхнулся словами. Он почти наслаждался тем как она сейчас снимет вуаль, а в итоге — не получил желаемого «доказательства».
Переглянувшись, Ермолов и Сперанский сразу уловили суть момента: юридический фарс окончен. Теперь все решает она. Скажет «казнить» — и меня не спасут; скажет «простить» — никто не пикнет. Напряжение достигло предела.
Екатерина стояла неподвижно. Формально — жертва, фактически — хозяйка положения. Выдержав паузу, достойную великой актрисы, и заставив министров с лакеями затаить дыхание, она перевела невидимый мне взгляд на меня. Тяжесть этого взора ощущалась физически. Слов еще не прозвучало, но я каждой клеткой ощущал, что сейчас решается моя судьба.
Медленно повернув голову к Императору, Екатерина напряглась всем телом: под вуалью угадывались вздувшиеся на шее жилы, а пальцы вцепились в руку фрейлины. Боль пронизывала каждое движение, но она переступала через нее с тем же фамильным высокомерием, с каким игнорировала шепот за спиной.
— Брат.
Сквозь плотную ткань ее голос пробивался глухо, но дикция оставалась безупречной — так говорят Великие княжны, привыкшие, что мир затихает, когда они открывают рот.
— До меня долетали речи графа Аракчеева. Шепотки в коридорах. «Бедная княжна». «Обманутая девочка». «Жертва амбиций ремесленников». — Пауза, необходимая, чтобы набрать воздуха в ушибленную грудь. — Это ложь. И оскорбление.
Зал зашептался. У Аракчеева, уже заготовившего сочувственный кивок, отвисла челюсть. Мария Федоровна подалась вперед, тщетно пытаясь разглядеть в ледяной статуе дочь, готовую искать защиты на материнской груди. Екатерина же стояла скалой.
— Не нужно манить меня леденцом, как ребенка, или утешать красивой игрушкой, — голос окреп, наливаясь силой. — И внушить мне, как глупой девке, можно далеко не всё. Я — Романова.
Выпрямившись еще сильнее и опираясь на руку фрейлины, она на самом деле держалась на одном лишь стальном стержне собственной гордости.
— Вы затеяли суд над мастером Саламандрой за то, что он якобы совратил меня идеей? Готовите плаху старику Кулибину за то, что не уберег, как нянька? Удобно. Красиво. Снимает с меня ответственность, рисуя невинной жертвой злого умысла. — Короткий, горький смешок под вуалью резанул слух. — Но жертвы здесь нет, Александр. И я никому не позволю лепить из себя безвольную куклу, управляемую хитрыми мастеровыми. Это унизительно.
Развернувшись к залу, она продолжала обращаться к брату, игнорируя остальных:
— Выезд состоялся по моему приказу. Личному и недвусмысленному. Я знала о неготовности машины. Кулибин умолял остановиться, едва ли не под колеса ложился, кричал на меня, негодяй. Но я сломала его. Заставила его гнать.
Глядя на ее напряженную спину, я подозревал, что она спасает не нас. В этих словах не было ни грамма милосердия к «мастеровым». Признать манипуляцию, согласиться с тем, что какой-то ювелир и механик крутили Великой княжной как хотели — вот где скрывался несмываемый позор. Уж лучше быть виновницей катастрофы, но хозяйкой своей судьбы, чем остаться в истории глупой пешкой в чужой игре.
— Саламандра был далеко, — небрежно бросила она в мою сторону, даже не удостоив меня взглядом. — В Архангельском. Ни приказывать, ни подстрекать он не мог. Решение моё. Ошибка моя. Вина? — она задумалась, причем не картинно, а действительно размышляя. — Вина тоже моя.
Вот и приехали. Не ожидал я от нее. Ладно, взбрыкнуть, показывая свою независимость, но признать вину? Это точно та самая княжна? Или что-то изменилось?
Александр слушал молча. Зная бешеную гордость сестры и ее тщеславие, он понимал, что сейчас звучит правда. И для государя эта неудобная истина весила немало.
— Однако моя ошибка, — в голосе Екатерины зазвенел металл, — не делает ошибочной саму идею.
Перчатка в черной коже указала в пустоту, словно очерчивая контуры того самого оврага и разбитого механизма.
— Опасная игрушка? Бесовщина? Вы жаждете сжечь чертежи, прикрываясь рассуждениями о природе и Боге, чтобы поскорее забыть кошмар. Но вы слепы. Машина покалечила меня по иной причине. В ней скрыта дикая мощь, с которой мы попросту не совладали, переизбыток силы. Я чувствовала её, когда мы летели по тракту. Лошадь устает и хрипит, а здесь — ветер, закованный в медь. Мощь, которой нет равных.
Аракчеев невольно отшатнулся: даже сквозь вуаль ее взгляд жег напалмом.
— Если мы уничтожим её сейчас… Испугаемся крови… Значит, я пострадала зря. Мои шрамы, рука, гибель красоты — всё ради пустяка? Ради глупой забавы, закончившейся ничем? — Голос дрогнул от ярости. — Не допущу. Не позволю обесценить мою жертву. Я заплатила за это знание своим лицом. Самым дорогим, что у меня было. И я требую принять эту плату.
Снова поворот к Императору.
— Машина — не игрушка, брат. Это оружие будущего. Да, оно убивает неосторожных. Но разве мы отправляем пушки в переплавку, когда их разрывает на испытаниях? Разве запрещаем порох, обжигающий руки? Нет. Григорий правильные примеры привел.
Фактически она цитировала мой «Устав», мои технические аргументы, но в её устах инженерная логика превращалась в политический манифест.
— Силу нужно обуздать, а не убивать, — чеканила она каждое слово. — Нужны правила. Дисциплина. Ум, способный управлять этой мощью. Отказ из страха — трусость. И глупость.
Замолчав, она тяжело дышала. Стоять было мучительно, говорить — еще хуже, но слабости она не показала. Живой монумент собственной воле, оказавшейся крепче костей и металла.
Отказавшись от статуса жертвы, она одним махом выбила почву из-под ног обвинения. Ибо если сама пострадавшая заявляет, что это было испытание предельной мощи, судить некого.
Слова Екатерины, пропитанные яростным достоинством, выкачали из зала воздух. Это был вызов самой Семье, укладу и времени.
Медленно поднявшись с кресла, Мария Федоровна являла собой картину материнского краха: бесстрастное лицо пошло некрасивыми пятнами гнева. Для нее выступление дочери стало безумием, предательством крови и чудовищным моральным извращением.
— Катишь… — Голос дрожал от сдерживаемых рыданий, эхом отражаясь от стен. — Опомнись! Ты защищаешь убийцу своей красоты? Выгораживаешь человека, превратившего тебя в… это?
Нависнув над столом и словно пытаясь физически дотянуться до дочери, вернуть ее в привычную роль послушного ребенка, Императрица перешла в наступление:
— Боль затуманила твой разум, дитя мое! Ты бредишь от страха и мук! Посмотри на себя — едва стоишь! Тебе нужно лежать в молитве, проклиная этот день, а не рассуждать о «силе» и «будущем»!
Она пыталась накрыть бунт своим авторитетом, приказать замолчать, спрятать скандал. Но вуаль только слегка колыхнулась от поворота головы.
— Боль не туманит, матушка, — безэмоционально хмыкнула она. — Она прочищает.