Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как друг свободы, ценить которую меня научили размышления, я с восторгом приветствовала революцию, убеждённая, что она означает эпоху падения господства произвола, который я ненавижу, эпоху уничтожения злоупотреблений, по поводу которых я так часто вздыхала, тронутая судьбой обездоленных классов. Я с интересом следила за успехами революции, я принимала горячее участие в беседах об общественных делах, но я никогда не выходила из границ, положенных мне моим полом. Кое-какой талант, достаточное философское образование, мужество, которое встречается гораздо реже и которое позволяло мне во время опасности поддерживать мужество моего супруга, — вот то, что, вероятно, втайне хвалили те, которые меня знают, и что создало мне врагов среди тех, которые меня не знают.
Я убеждена, что в революционные моменты законы и справедливость часто забываются, доказательством служит хотя бы то, что я нахожусь здесь. Я обязана своим процессом только предрассудкам жгучей ненависти, которая развивается во время великого движения и которая обыкновенно направляется против тех, кто бросается в глаза или обладает какими-нибудь преимуществами.
При моём мужестве мне было очень легко избежать следствия, которое я предвидела, но я считала более достойным подвергнуться ему. Я считала себя обязанной перед моим отечеством подать этот пример, я думала, что если меня осудят, то следует предоставить тирании совершить такое ненавистное дело, какова казнь женщины, единственная вина которой состоит в том, что она обладала некоторым талантом, которым она никогда не гордилась, большим желанием служить благу человечества, мужеством не отрекаться от своих друзей и рисковать жизнью за свою честь. Души, обладающие некоторым величием, умеют забывать о себе; они чувствуют, чем они обязаны человечеству, и видят себя лишь в зеркале будущих поколений.
Справедливое небо! Просвети этот несчастливый народ, для которого я жаждала свободы… Свобода… Она для тех гордых душ, которые презирают смерть и готовы умереть, когда нужно. Она не для тех слабых, которые не останавливаются перед преступлением, прикрывая свой эгоизм и свою трусость словом «осторожность». Она не для тех испорченных людей, которые поднялись из разврата или грязи, чтобы опьянить себя кровью, льющейся с эшафота. Она для мудрого народа, любящего гуманность, руководствующегося справедливостью, презирающего льстецов, понимающего истинных друзей и высоко чтящего истину; пока вы не станете таким народом, о мои сограждане, вы напрасно будете говорить о свободе. Вы будете иметь лишь одну привилегию, жертвой которой падёт каждый из вас, когда до него дойдёт очередь; вы будете просить хлеба, а вам дадут трупы, и кончите тем, что будете порабощены».
Манон Ролан верна себе и снова стремится возвысить и обелить перед судом истории не только себя, но и партию, идейным вдохновителем, часто незримым, которой она была. Однако она умалчивает о том, что если бы победа оказалась в руках Жиронды, народные массы Франции вряд ли получили бы много больше, чем давала им абсолютистская власть монархии. Недаром народ Франции так ненавидел «бриссотинцев» и жену «рогатого Ролана». Высшей, кульминационной точкой подъёма великой революции французов был период власти якобинцев, а они-то в глазах мадам Ролан являлись злейшими врагами всех замыслов её лично и жирондистов.
Накануне суда и казни Манон писала Бюзо:
«Пребывай ещё в этом мире, не спеши, если для чести существует убежище, оставайся, чтобы изобличить несправедливость, изгнавшую тебя. Но если упорное несчастье приковывает к твоим пятам врага, то не потерпи, чтобы против тебя поднялась наёмная рука, умри свободно, как жил ты свободно, и пусть эта благородная храбрость, моё оправдание, через этот твой поступок будет и твоим оправданием».
Восемнадцатого брюмера II года (8 ноября 1793 года) в холодное бессолнечное утро на дворе тюрьмы Консьержери подле решётки столпились арестованные, ожидавшие в каменном безмолвии решения своей участи. Официальный «крикун», вызывавший ежедневно заключенных в суд, хрипло прокричал: «Гражданка Ролан». Она знала заранее, когда это наступит, и стояла у решётки неестественно прямая и напряжённая. Впервые надетое белое кисейное платье было так нарядно, как те, что она одевала к министерскому обеду. Волосы, слегка завитые на висках, распущенные по плечам, молодили лицо. Маленькая шляпка-чепчик, модная во Ⅱ год Республики, дополняла убранство.
Услышав своё имя, Манон, слегка наклонившись, подхватила шлейф и, обернувшись, слишком громко сказала несколько любезных слов окружающим, которые бросились к ней, охваченные безграничным ужасом и в то же время еле скрываемой радостью оттого, что каждому из них ещё на день продлена жизнь. Улыбаясь, она вышла за ворота тюрьмы. С ней рядом в Революционный трибунал ехал полумёртвый от страха Ламарк, ведавший напечатанием ассигнатов и обвинённый в измене. Оба эти человека предназначались гильотине одновременно.
Несколькими часами позже Манон была приговорена к смерти. В прениях суда ей не разрешили участвовать, и заготовленная речь осталась непроизнесённой. Революционный трибунал знал, что перед ним непримиримый и опасный враг, и был беспощаден к этой одарённой женщине, которая, оставаясь в тени, так умело руководила политической борьбой жирондистов, превратившихся во врагов революции. Не дослушав смертного приговора, госпожа Ролан вскричала: «Вы считаете меня достойной разделить участь великих мужей, убитых вами. Я вас благодарю и вместе с тем уверяю, что я постараюсь на пути к эшафоту показать то же мужество, что и они». Она напоминала о хладнокровии двадцати двух жирондистов, умиравших с пением «Марсельезы».
В пятом часу повозка палача повезла её на площадь Революции, рядом с ней был опять Ламарк; он