Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Детдомовский. Это тоже пришло — спокойно, без боли, просто факт. Рос в детдоме в Энгельсе, в восемнадцать ушёл в армию, потом в училище МВД, потому что надо было куда-то идти. Выпускников-детдомовцев обеспечивали жильём — вот эта комната в коммуналке на улице Строителей, д. 14, кв. 3. Восемь метров, общая кухня, общий туалет, соседи: Нина Васильевна — пенсионерка, тихая; Геннадий — слесарь, пьёт, но не буйный; молодая семья в дальней комнате, фамилию я — то есть он — то есть я — не запомнил.
Память приходила волнами. Я сидел на кушетке и принимал её, как принимают неожиданный груз — осторожно, чтобы не уронить.
Я знал этого человека. Знал его жизнь, его маршруты, его привычки. Знал, как зовут начальника горотдела — подполковник Нечаев, строгий, но справедливый, так говорили в училище. Знал, что на кухне слева от плиты висит полотенце Нины Васильевны — голубое, в белую полоску — и что трогать его нельзя. Знал, что в шкафу есть форма — новая, ни разу не надёванная, купленная на выпускные деньги.
Знал всё это — и одновременно был другим человеком.
Сорок два года. Москва. Петровка. Двенадцать лет в угро. Зоя. Маша. Белый «Хавал» на кредите, который я теперь никогда не выплачу. МКАД, пятница, усталость, темнота.
Я умер.
Или — попал. Или — что-то ещё, для чего у меня не было слова.
Встал. Снова подошёл к зеркалу. Смотрел на молодое незнакомое лицо и пытался принять простой факт: это теперь я. Не временно, не пока не разберусь — это я. Двадцать три года, лейтенант советской милиции, похмелье после выпускного, восемь метров жилплощади от государства.
Лицо в зеркале смотрело серьёзно.
— Ну, — сказал я ему вслух. — Бывало и хуже.
Голос был чужой. Молодой, без той хрипотцы, которая у меня появилась лет в тридцать пять. Я прокашлялся. Немного лучше.
Первым делом нашёл воду.
На столе стоял стакан с мутноватой жидкостью — понюхал, обычная вода. Выпил залпом. Полегчало на четыре процента, может, на пять. Огляделся в поисках ещё воды — не нашёл. Память подсказала: кухня общая, в конце коридора, там кран.
Я вышел в коридор.
Коридор был длинным, тёмным, с коричневыми обоями и одной лампочкой под потолком. Три двери — моя, ещё две. Из-за одной доносился негромкий звук радио. Дальше — кухня, я знал это, не видя.
На кухне была Нина Васильевна.
Маленькая, плотная, лет семидесяти, в халате с мелким рисунком и тапочках с помпонами. Стояла у плиты и помешивала что-то в кастрюле. Обернулась, когда я вошёл, — без удивления, как будто ждала.
— Проснулся, — сказала она. — Живой?
— Живой, — ответил я. — Воды можно?
— Вон кран.
Я подошёл к раковине, открыл кран, подождал, пока вода станет холоднее, и пил прямо из-под крана — долго, жадно. Нина Васильевна наблюдала молча, без осуждения. Потом сказала:
— Вчера в начале второго заявился. Я уже думала, пропал совсем.
— Гуляли, — объяснил я.
— Вижу, что гуляли. — Она вернулась к кастрюле. — Есть будешь?
Я подумал. Желудок был не уверен в ответе.
— Да. Наверное.
— Садись.
Я сел за кухонный стол. Стол был покрыт клеёнкой в мелкий цветочек. На подоконнике стояли три горшка с геранью и стопка книг — сверху был старый атлас, корешок потёртый. Нина Васильевна поставила передо мной тарелку с гречкой и стакан горячего чаю.
— Солить умеешь? — спросила она.
— Умею.
— Соль вон там. — Кивнула на солонку. — Хлеб в хлебнице.
Я поел. Не торопясь, молча. Нина Васильевна не задавала вопросов — сидела напротив, пила свой чай и читала газету. «Правда», сложенная вчетверо. На первой полосе я краем глаза увидел дату: 15 сентября 1979 года.
Пятнадцатое. Значит, вчера было четырнадцатое.
Сентябрь семьдесят девятого. Брежнев живёт ещё три с лишним года. Афган уже начался — вернее, начнётся через три месяца. Олимпиада в Москве — через год. До конца СССР — двенадцать лет.
Я ел гречку и думал.
— Спасибо, — сказал я, когда доел.
— На здоровье, — ответила она, не отрываясь от газеты.
Я помыл тарелку — сам, не спрашивая. Она мельком на это глянула, ничего не сказала. Я повесил тарелку на место — память подсказала, куда — и пошёл обратно в свою комнату.
Форма висела в шкафу, как я и знал.
Я вытащил её, расправил на кушетке. Серая милицейская форма, новая, необмятая. Лейтенантские погоны. Фуражка на верхней полке — тоже новая, с красным околышем. Я смотрел на всё это и думал о том, что сорок два года назад, то есть через сорок два года, то есть в моём времени, такую форму можно было купить в магазине реквизита на «Авито» за три тысячи рублей.
Сейчас она была настоящей.
Я оделся. Подошёл к зеркалу. Молодой лейтенант смотрел на меня из мутного стекла — серьёзный, немного бледный после вчерашнего, с прямой спиной. Я поправил фуражку.
Двенадцать лет опером. Я знал, как раскрывать дела. Знал, как разговаривать с людьми. Знал, где врут и где говорят правду. Знал, на что обращать внимание и на что не тратить время.
У меня было тело двадцати трёх лет, память человека, который вырос в этом городе и три года учился в милицейском училище, и голова человека, который пережил две тысячи двадцать два года и видел всякое.
Могло быть хуже.
Я взял со стола ключ от комнаты — один, на простом кольце, без брелоков — и вышел.
На улице было прохладно. Середина сентября, утро, небо затянуто облаками — не дождливыми, просто серыми, осенними. Я шёл по улице Строителей и осматривался.
Память работала хорошо. Лучше, чем я ожидал — как будто я здесь действительно прожил двадцать три года и просто давно не был в этом районе. Вот аптека, там всегда очередь с утра. Вот хлебный, он открывается в семь. Вот продуктовый — в этом городе его все называют «стекляшкой» за стеклянные витрины. Я шёл и узнавал всё это, как узнают знакомые места после долгого отсутствия: с лёгкой ностальгией, которой по-настоящему не чувствуешь.
Краснозаводск был некрасивым и основательным одновременно. Широкие советские улицы, серые пятиэтажки, редкие старые дома в центре — купеческая постройка ещё,