Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ты делаешь? — прошептала Ольга.
Я не ответил. Достал шприц из аптечки, что всегда была со мной. Набрал из вены кровь. Руки не дрожали. Вообще ничего не дрожало. Я был спокоен. Абсолютно. Спокоен и уверен.
— Что ты делаешь? — повторила она громче. В голосе — страх.
— Спасаю, — ответил я.
Я вколол кровь мальчишке. Потом сел на табурет, который нашёлся у стены, и стал ждать.
Долго. Очень долго.
Сначала я смотрел на Дмитрия. Потом перевёл взгляд на стену — облупившуюся, с трещинами, на которой когда-то висело что-то. Может, фотография. Может, картина. Потом на окно, за которым уже темнело небо. Солнце садилось, уходило за степь, и комната наполнялась сумерками.
Ольга сидела на полу у стены, поджав ноги, обхватив колени руками. Не плакала. Не говорила. Только смотрела на сына. Иногда переводила взгляд на меня, но я не отвечал. Да и что я мог сказать? «Всё будет хорошо»? Я не знал.
Время тянулось медленно, вязко. Я сидел, смотрел на пацана, и внутри меня что-то происходило. Словно я раздвоился.
Одна часть — та, что была человеком, — сомневалась. Что я делаю? Что, если Дима очнётся бешеным? Что, если он вообще не очнётся? Что, если он станет овощем — будет сидеть, смотреть в стену и пускать слюни, и Ольга будет смотреть на него каждый день и проклинать меня за то, что я не дал ему умереть спокойно?
А другая часть — та, что чувствовала себя богом, — была спокойна. Абсолютно спокойна. Она знала. Не верила — знала. Знала, что Дмитрий откроет глаза. Знала, что он будет жить. Знала, что то, что текло в моих жилах, не могло убить — могло подарить. Кровь это человеческая, или давно нет, но она уже подарила жизнь немцам. Подарила Твердохлебову. Олегу. Подарила мне самому — столько раз, что я сбился со счёта. И теперь подарит этому пацану. Потому что я так решил. Потому что я — тот, кто может решать.
«А если нет? Если ничего не будет?» — шептала первая часть.
«Будет», — отвечала вторая.
«Откуда ты знаешь?»
«Знаю».
Я сидел и слушал этот спор. Голоса звучали внутри, громко, отчётливо, будто два человека говорили в пустой комнате. Я не вмешивался. Не мог. Один из них был мной — тем, кто боялся, сомневался, помнил «овоща» и бешеного немца, который рвался с цепи. Другой был… тоже мной, но другим. Тем, кто всё знал и всё видел. Тем, кто ходил по чужим реальностям и даже не задумывался, почему так. Тем, кто умер столько раз, что смерть стала его бояться.
«Я — бог», — сказал второй голос.
«Я — человек», — ответил первый.
«Ты уже не человек. Люди так не умеют».
«А боги не сидят в разбитых домах и не ждут, воскреснет или не воскреснет чей-то сын».
«Боги ждут. Боги всегда ждут. Они смотрят и ждут, потому что знают: всё будет так, как они задумали».
Я усмехнулся. Усмешка вышла кривая, нервная.
— Ты чего? — спросила Ольга.
Я вздрогнул. Забыл, что она здесь. Повернулся к ней — в темноте её лица не разглядеть, только силуэт, сжавшийся у стены. Руки обхватывают колени, пальцы вцепились в ткань.
— Ничего, — сказал я. — Мысли.
Она помолчала, потом спросила:
— Долго ещё?
— Не знаю.
Я снова посмотрел на Димку. Он лежал неподвижно, и в сумерках казалось, что он просто спит. Руки сложены на груди, лицо спокойное, губы чуть приоткрыты. Ничего не изменилось. Ни дыхания, ни движения.
«Мёртв», — сказал первый голос.
«Пока да», — ответил второй.
«Он не воскреснет».
«Он воскреснет».
«А если нет?»
«Воскреснет».
Я закрыл глаза. В темноте спор становился громче, назойливее. Я пытался отключиться, но голоса не слушались. Они говорили, спорили, перебивали друг друга. Один твердил о риске, о том, что я не имел права, о том, что я зря дал надежду матери. Другой повторял, как мантру: «Я знаю. Я знаю. Я знаю».
Я открыл глаза. В комнате почти темно. Только в окно сочится слабый свет — луна, наверное, или далёкие костры за рекой. Я смотрел на мальчишку и ждал.
«Я — бог, — сказал второй голос. — Я могу всё».
«Нет, — ответил первый. — Ты не можешь воскрешать мёртвых».
«А что я сейчас делаю?»
«Он не воскреснет», — сказал первый голос.
«Воскреснет», — ответил второй.
«Ты просто человек, который боится смотреть в глаза жене друга, которого бросил умирать».
«Я бог, который решает, кому жить».
«Ты трус. Ты ставишь эксперименты на мёртвых детях».
«Я спасаю. Я даю им шанс».
Сколько это продолжалось, я не знал. Но спор постепенно затихал, уходил в глубину, становился тише. Голоса больше не кричали, не перебивали друг друга. Они говорили спокойно, устало, как люди, которые спорили слишком долго и уже забыли, из-за чего начали.
«А если он не проснётся?» — спросил первый.
«Значит, я ошибся».
«И что тогда?»
«Тогда я скажу Ольге правду».
«Какую?»
«Что я пытался спасти её сына. И не смог».
«А если проснётся бешеным? Что тогда?»
Я открыл глаза. Света в комнате прибавилось — луна поднялась выше, и её серебряный свет лился в окно, выхватывая из темноты лица. Ольга сидела у стены, закрыв глаза, уставшая, измученная. Димка лежал всё так же неподвижно.
«Что тогда?» — повторил первый голос.
«Тогда я убью его сам».
«Сможешь?»
«Смогу».
Я сказал это вслух. Тихим голосом, почти шёпотом. Ольга не услышала — или сделала вид. Пацан не шевелился.
А я сидел и ждал. И в голове больше не было споров. Только тишина и уверенность, которая не имела ничего общего с разумом. Она была где-то глубже. В крови. В костях. В том, что осталось от меня после стольких смертей.
«Я — бог», — сказал второй голос в последний раз.
«Нет, — ответил первый. — Я просто человек».
И в этот момент Димка вздохнул.
Вдох был судорожным, рваным — будто он забыл как это делается, и теперь учился заново. Грудная клетка его поднялась, опустилась. Ещё раз. Ещё.
Я замер. Не дышал. Смотрел.
Глаза под веками дрогнули, забегали — быстро, хаотично, как у спящего, которому снится кошмар. Потом приоткрылись. Зрачки расширены, тусклые, но живые. Он моргнул раз, другой, сфокусировался на потолке. Губы шевельнулись,