Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толпа сомкнулась снова. Женщина в пальто оттеснила его, мужчина повернулся к окну, исчез в гуще тел.
Димитрий стоял, чувствуя, как ладонь горит от несостоявшегося прикосновения.
«Какой странный голод, — подумал он. — Голод по тому, что нельзя вернуть. По коже, по теплу, по жизни, которую можно было удержать рукой».
Он сжал кулак. Пальцы дрожали, как у человека, долго державшего в себе боль. В кармане под пальцами — блокнот Владимира. Кожа обложки была гладкая, чужая, холодная. Не то.
— Господи, — прошептал он. — Я ведь всё ещё чувствую. Я ведь жив.
Толпа не слышала.
Метро гудело своим вечным басом, и в этом звуке было что-то древнее, похожее на дыхание подземного зверя.
«Может, я не зря здесь, — подумал он. — Может, это наказание — помнить руки, но не иметь права касаться».
Он поднял взгляд — окно напротив снова стало зеркалом. Его отражение дрожало, расплывалось, будто волны проходили по стеклу. И где-то в глубине отражения, под слоями света и тени, мелькнула другая фигура — Владимир, устало склонивший голову.
«Ты забыл, что это значит — прикасаться не ради власти, а ради жизни», — будто произнёс он беззвучно.
— Нет, — ответил Димитрий шёпотом. — Я не забыл.
Вагон въехал в станцию. Люди двинулись к дверям, воздух наполнился движением, дыханиями, шагами. Димитрий остался стоять. Он чувствовал — всё его существо тянется наружу, туда, где можно дотронуться, спасти, оживить. Но двери захлопнулись, и поезд снова погрузился в темноту.
Он закрыл глаза.
«Если это проклятие — я приму его. Но я не перестану чувствовать».
И когда поезд вновь нырнул в глубину тоннеля, казалось, что сам воздух дрожал от невысказанного прикосновения — того, что должно было исцелить, но так и не случилось.
Глава 10.58.Интернатские привычки
Он проснулся резко — как от сильного толчка, будто кто-то окликнул его в темноте по имени. Воздух в комнате стоял густой, неподвижный, и казался почти вязким — сладковатый, насыщенный запахом лаванды, смешанным с тонким, дорогим ароматом мыла, каким моют руки в заграничных отелях. Всё было странно неподвижно, и даже тишина звенела в ушах так, будто комната только что пережила грозу. Димитрий долго не шевелился, распластавшись на спине, вслушиваясь в тишину, уставившись в высокий белый потолок с едва заметной трещиной у карниза. Сознание медленно возвращалось, кусками: чужая просторная спальня, шелковистая прохлада простыней, на которых он лежал; ровный, спокойный гул радиоприёмника за тонкой стеной — голоса, словно далёкие призраки. Всё это было чужое, чужое настолько, что он на миг усомнился в реальности происходящего, как если бы внезапно очутился внутри чужого сна, где любое движение могло всё разрушить.
Он сел, тяжело опуская локти на колени, и обхватил голову ладонями. В подушечках пальцев дрожь, едва уловимая, как эхо прошедшей лихорадки. Кожа на руках — гладкая, чистая, ни единого шрама, ни мозолей от скальпеля или тяжёлой работы. Всё тело ощущалось непривычным, словно чужим костюмом, снятым с манекена. Внутри не было ничего — только обрывки рефлексов, тень воспоминания о собственной телесности.
Тяжёлые тёмные шторы висели нераздвинутыми, но между ними всё же пробился тонкий солнечный луч, аккуратно рассекший комнату по диагонали. В этом холодном золотом свете лениво кружились пылинки, словно крохотные снежинки, пойманные между двумя мирами и застывшие в безвременье.
«Так тихо… Как в морге».
Он поднялся медленно, прислушиваясь к собственному телу. Оно отозвалось послушно, будто не его, будто он впервые за много лет управлял руками и ногами не по привычке, а с осторожностью чужака. Ступни утонули в пушистом ковре, и даже пол под ним был тёплым, слишком тёплым, чтобы поверить. В интернате пол был ледяной — до боли, до стиснутых зубов и ломоты в суставах, которая не отпускала до самого обеда. Здесь же каждый шаг по мягкому ворсу отдавался во всей плоти тревожной новизной, как предостережение: это не твой дом.
Он подошёл к кровати, остановился, оценивая. Простыня смята, на подушке глубокий след — отпечаток головы. На миг дыхание сбилось, грудная клетка будто сузилась. Ещё не осознав себя до конца, он уже действовал: руки сами скользнули вперёд, двигаясь с той же точностью, что когда-то, много лет назад, на заре серых рассветов в интернатском общежитии. Подхватить край, выровнять, натянуть, заправить угол — и всё это быстро, решительно, автоматично, с сосредоточенностью, в которой была и привычка, и отчаянная потребность выжить. Каждое движение — чёткое, экономное, будто и правда на кону стояло нечто большее, чем просто порядок. Шёлковая ткань тихо шелестела под пальцами, этот звук врезался в слух как упрёк: ты здесь чужой.
Когда кровать вновь стала безупречно ровной, он замер на месте. Спина выпрямилась сама собой, руки вытянулись вдоль тела, как в те дни, когда воспитатель обходил ряды железных коек и орал:
— Складки, как у солдата! А ты, мерзавец, что тут за пузырь?
Он посмотрел на свои руки — длинные, аккуратные, ровные, вытянутые, как на поверке. Пальцы сами собой сжались.
— Это не моё, — прошептал он, и голос его прозвучал хрипло, беззвучно, будто слова растворялись в загустевшем воздухе.
Он медленно опустился на край кровати, наклонившись вперёд. В висках стучало, как от слишком крепкого вина. Перед глазами всплывала и исчезала другая комната: двадцать железных коек в два ряда, запах мокрой ваты, дешёвого мыла, кислой, давно нестиранной одежды. Звонкий свисток на рассвете, мальчишеские голоса, лязг кроватей, смех дежурного воспитателя. И холод — липкий, постоянный, проникающий в кости.
Он медленно провёл рукой по пододеяльнику. Ткань под пальцами — гладкая, ровная, тёплая, не пропитанная потом, не хранящая воспоминаний. Всё здесь было идеальным и от этого ещё более чуждым.
«Всё идеально. Всё, кроме меня».
Из-за тонкой стены вдруг раздалась музыка — что-то из Чайковского, нежные, почти прозрачные ноты, скользящие, как капли воды по запотевшему стеклу. Они не приносили утешения, только подчёркивали глухой, внутренний холод.
За дверью послышались шаги. Осторожные, мерные, сдержанные. Он вздрогнул, оглядел комнату: каждая вещь — на своём месте, всё аккуратно, стерильно, как витрина в дорогом магазине. Но он знал: стоит кому-то войти и увидеть его — вытянутого, с напряжёнными руками, с пустыми глазами — всё это, весь этот порядок рухнет в один миг.
Он отступил, медленно отходя к окну. Луч света мягко коснулся плеча, скользнул по щеке, и в отражении окна на миг мелькнуло лицо