Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Папки были открыты.
Антонина подняла взгляд. Глаза у неё были серые, холодные, но внимательные.
— Не спится вам, видно, — сказала она. — Или архив вас интересует больше, чем пациенты?
Феликс замер. На мгновение ему показалось, что она знает. Знает всё: и про пропавшую папку, и про записку, и про тень в подъезде.
— Просто проверял… кое-какие старые данные, — промямлил он, чувствуя, как уши наливаются жаром. — Для отчёта.
— Отчёт, — повторила она с лёгкой насмешкой. — Забавно. А знаете, Феликс Игнатьевич, отчёты нынче проверяют куда внимательнее, чем зубы.
Он сделал вид, что не понял.
— Что вы имеете в виду?
Она закрыла одну из папок и аккуратно сложила руки на крышке.
— Архив проверяли, — сказала просто. — Недавно. Люди сверху. Спрашивали старые записи, ещё до тридцать шестого года. Прошли по описям, смотрели карточки, делали заметки.
Феликс почувствовал, как по спине побежали мурашки.
— Проверяли… зачем?
Антонина чуть склонила голову, будто обдумывая, стоит ли говорить. Потом ответила:
— Ищут. Что именно — не сказали. Но я думаю, ищут тех, кто оставил следы. Или кого-то, кто не должен был оставлять.
Она встала, подошла к окну. Сквозь запотевшее стекло пробивался тусклый свет уличного фонаря, и на мгновение её фигура стала похожа на тень, вырезанную из дыма.
— Некоторые документы лучше не трогать, Феликс Игнатьевич. Поверьте мне, — сказала она тихо.
Он сжал в руках тетрадь, так что хрустнула обложка.
— Вы о каких документах?
Антонина повернулась к нему.
— О тех, что вне описи, — ответила резко. — Вы ведь понимаете, что значит «вне описи»?
Он молчал. Конечно, понимал. Документы, которых официально не существует. В больничных архивах они часто скрывали старые дела, личные отчёты, списки пациентов, которых не следовало вспоминать. Но в голосе Антонины звучало нечто большее — тревога, почти страх.
— Я просто врач, — произнёс он наконец, глухо. — Мне не до архивов.
— В том-то и дело, — прошептала она. — Врачи — самые опасные свидетели. Они видят слишком много. И думают, что их заметки никому не нужны. А потом эти заметки находят.
Она говорила без угрозы, спокойно, но в каждом слове слышался предупреждающий холод. Феликс хотел ответить, но не смог. Только кивнул.
Антонина вернулась к столу, поправила лампу, и свет дрогнул, отбрасывая её тень на стену. Тень вытянулась, став похожей на чужую фигуру — не её, а будто кого-то, стоящего за спиной.
— Уходите, Феликс Игнатьевич, — сказала она. — Вам тут больше нечего искать. И… — она на мгновение запнулась, — если увидите что-то странное в записях — забудьте.
Он посмотрел на неё, пытаясь понять, говорит ли она из страха или предупреждает по-дружески. Но выражение её лица оставалось каменным.
Он тихо кивнул.
— Благодарю, Антонина Григорьевна. Я буду осторожен.
— Надеюсь, — ответила она. — Осторожность сейчас — лучшая форма ума.
Он вышел, чувствуя, как за спиной снова закрылась дверь — мягко, почти бесшумно. Коридор показался ещё длиннее. Лампочка на потолке мигнула, и ему почудилось, будто в конце, у поворота, мелькнула тень.
«Люди сверху… вне описи…», — мысли путались, словно перепутанные нити.
Он шёл по пустому коридору и вдруг понял: теперь всё действительно стало опасно. Не просто странно или тревожно, а смертельно серьёзно.
И где-то, в глубине сознания, хрупким, почти неуловимым звуком прозвучала мысль:
«Антонина знала. И, возможно, пыталась спасти».
Глава 48
Холодное зимнее утро просачивалось сквозь узкие щели окон, окрашивая стоматологический кабинет в серо-белые тона. На подоконнике тонким инеем легли кристаллы, похожие на морские узоры, и свет, пробиваясь сквозь них, отражался на металлических инструментах, придавая им зловещий блеск. Лампа под потолком потрескивала, запах керосина смешивался с йодом и карболкой — тяжёлым, больничным духом, в котором всё время таилась нота чего-то тревожного, неуловимо неправильного.
Феликс стоял у кресла, натягивая перчатки, — резина была грубая, толстая, почти без эластичности. В ней терялась привычная точность движений. Он всё ещё не мог привыкнуть к местным инструментам — тяжёлым, топорным, как будто созданным не для лечения, а для пытки. На стене над ним облупился плакат: «Здоровье — долг перед Родиной!» — и буквы, выцветшие и кривые, казались чем-то угрожающе саркастическим.
— Зайдите, Иван Кузьмич, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал спокойно.
Дверь приоткрылась, и в проёме возник старик — крупный, грузный, с упрямо сведёнными бровями. Он держал щёку, лицо было перекошено от боли. За ним вошла Ольга Михайловна — быстрая, деловитая, с внимательными глазами, которые никогда ничего не пропускали.
— Садитесь, пожалуйста, — сказал Феликс, указывая на кресло. — Сейчас посмотрим.
Иван Кузьмич сел тяжело, с глухим стоном. Его пальцы сжались на подлокотниках так, что побелели костяшки.
— Доктор, — хрипло выдохнул он, — я вам скажу честно: я людей боюсь меньше, чем этих ваших щипцов.
Феликс невольно улыбнулся.
— Поверьте, Иван Кузьмич, — тихо ответил он, — щипцы боятся и я. Только не показываю.
Ольга Михайловна фыркнула, но глаза её оставались серьёзными. Она подала Феликсу миску с раствором — мутноватая жидкость пахла спиртом и травами.
— Это что у вас? — спросила она, наблюдая, как он ополаскивает инструменты.
— Настой, — ответил он, стараясь говорить небрежно. — Старый способ. Ускоряет заживление, убивает бактерии.
— Хм. Наши обычно просто карболкой обходятся, — заметила она, но не стала спорить. Только взглянула чуть пристальнее.
Феликс почувствовал этот взгляд, как иглу под кожей.
«Они всё время смотрят. Даже случайное слово — как спичка возле пороха».
Он склонился над пациентом. Свет от лампы падал прямо на опухшую щёку, из которой торчал больной зуб — десна пульсировала, воспалённая, красная. Пахло гноем и железом.
— Придётся вскрыть, — сказал он. — Потерпите немного.
— Терпеть — это мы умеем, — буркнул Иван Кузьмич, сжимая кулаки.
Феликс аккуратно ввёл зонд, чувствуя сопротивление. Вся его концентрация сжалась в одно точное движение — тонкое, как дыхание. В голове всплыли привычные, давно отработанные жесты — из другой жизни, другой эпохи, где стерильность и точность были нормой. Здесь всё было иначе: каждая операция казалась актом выживания.
Капля гноя выступила на поверхности, блеснула, как масло в свете лампы. Иван Кузьмич застонал, потом резко вдохнул — и вдруг,