Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я хотел сказать ему, что мне плевать на журналы и телеканалы с высоты полёта хирургического зажима. Что у меня в реанимации лежит магистр с запахом Архивариуса, что завтра приедут люди Серебряного, что мне нужно готовить транспортный протокол, а не раскатывать красную ковровую дорожку перед двадцатилетней певичкой с обмороками.
Но не сказал. Потому что долга лекаря превыше всего.
— Идём, — сказал я коротко и оттолкнулся от стены.
Штальберг буквально вытолкнул всех из ординаторской, как пастух выгоняет стадо на луг: энергично, целеустремлённо, не принимая возражений.
Тарасов плёлся рядом со мной, засунув руки в карманы халата, и на его лице было выражение человека, которого ведут на расстрел, но который настолько устал, что ему уже всё равно.
— Знаешь, шеф, — заговорил он, понизив голос до утробного баса. — Я пятнадцать лет прослужил в армии. Полевые госпитали, осколочные ранения, ампутации при свечах, когда генератор накрывался. Но вот это вот всё, — он мотнул головой в сторону Штальберга, который вышагивал впереди, как тамбурмажор на параде, — это хуже миномёта. Гораздо хуже. Сейчас начнутся капризы. «Ой, у меня ноготок сломался». «Ой, мне подушка жёсткая». «Ой, у вас кофе недостаточно латте». Помяни моё слово. Лучше бы я пулевое ранение в живот зашивал три часа, честное слово. Там хотя бы пациент молчит.
— Терпи, казак, — ответил я, и сам поморщился от того, как фальшиво прозвучало это бодрячество. — Атаманом будешь. Мы должны выполнять свой долг. Каким бы ни был пациент.
Тарасов хмыкнул, и этот звук содержал в себе целую энциклопедию скептицизма. Но промолчал. Он знал, что я прав.
Ладно. Осмотрю её. Быстро. Назначу витамины и сон. И вернусь к настоящей работе.
ВИП-зону приёмного отделения Штальберг оборудовал ещё при открытии Центра.
Пространство было отгорожено от общего приёмного отделения раздвижными ширмами, обтянутыми светлой тканью, и создавало иллюзию отдельного кабинета. Два мягких кресла, журнальный столик с графином воды, вешалка для верхней одежды. Скромно, по штальберговским меркам. Но чисто и прилично.
В одном из кресел сидела Милана Раскатова.
Первое, что я увидел, — худи. Огромное, мешковатое, тёмно-серое, с капюшоном, натянутым так, что половина лица пряталась в ткани. Худи было ей велико размера на три, и в нём она казалась не поп-звездой, собирающей стадионы, а подростком, забравшимся в отцовскую толстовку и не желающим оттуда вылезать.
На носу — огромные тёмные очки, закрывавшие пол-лица. Ноги поджаты под себя, руки обхватывают колени. Поза эмбриона. Защитная, замкнутая.
Тело говорило одно: «Оставьте меня в покое». Губы поджаты в тонкую линию, подбородок чуть опущен. Усталость — не просто физическая. Гораздо глубже.
Вокруг неё, как спутники вокруг планеты, располагались люди. Трое охранников в чёрных костюмах, с наушниками и взглядами сторожевых псов. Они стояли треугольником, перекрывая подходы с трёх сторон, и каждый из них был шире меня раза в полтора.
Чуть в стороне, на стуле, примостился молодой человек с планшетом — личный ассистент, судя по деловому костюму и нервному выражению лица. Рядом с ним стояла женщина средних лет с профессиональным чемоданчиком визажиста, которая рассеянно листала телефон.
Штальберг подлетел к креслу так, словно его несло попутным ветром, и совершил нечто среднее между поклоном и кивком — движение, в котором аристократическая учтивость сочеталась с бодростью коммивояжёра.
— Милана Андреевна! — воскликнул он голосом, который, видимо, был призван излучать уверенность и тепло, но на мой слух звучал как рекламный джингл в восемь утра. — Позвольте представить лучших лекарей Империи!
Милана не шевельнулась. Даже не повернула головы. Она сидела всё в той же позе, и только лёгкое движение губ показало, что она услышала.
Штальберг это проигнорировал с мастерством, которое оттачивалось годами светских раутов. Он начал представление, и в его исполнении это было шоу одного актёра.
Зиновьева, Тарасов, Ордынская, Величко…
Раскатова скучала. И тут Штальберг произнёс:
— А это — наш главный бриллиант! — барон сделал шаг в сторону, как конферансье, освобождающий сцену для звезды, и жестом фокусника указал на меня. — Илья Григорьевич Разумовский. Гений. Лучший диагност поколения.
Милана медленно повернула голову.
Потом — так же медленно, с той выверенной грацией, которая бывает у людей, привыкших к камерам и объективам, — подняла руку и сняла очки.
Глаза.
Я, конечно, видел разные глаза. Но глаза Миланы Раскатовой были из другой категории.
Фиалковые. Глубокие, тёмные, с тем странным, переливчатым оттенком, который мог быть результатом дорогих цветных линз, а мог быть чем-то иным, потому что в этом мире грань между косметикой и магией была тоньше больничной перегородки.
Огромные, с тяжёлыми веками и длинными, загнутыми ресницами, которые отбрасывали тени на скулы. В них была поволока, которая бывает у людей с природной харизмой. Взгляд, который обволакивает, затягивает.
Она осмотрела меня. С ног до головы, не торопясь, с тем оценивающим вниманием. Задержалась на руках — мои руки были видны, халат с короткими рукавами, предплечья, длинные пальцы хирурга, жилистые, с мозолью на указательном от скальпеля. Потом поднялась к лицу. И остановилась на глазах.
Что она там увидела, я не знаю. Но выражение её лица изменилось. Скука ушла. Безразличие треснуло, как лёд на луже. Из-под маски усталой примадонны выглянуло что-то живое и цепкое.
Я видел не звезду. Я видел человека. Усталого, нервного, загнанного человека, которому нужна помощь.
И она это поняла. Потому что люди, которые привыкли жить среди масок, мгновенно распознают отсутствие маски у других.
— Говорят, вы творите чудеса, мастер Разумовский, — произнесла она, и голос у неё оказался ниже, чем я ожидал. Грудной, чуть хрипловатый, с той лёгкой сипотцой, которая могла быть следствием усталых связок или двух пачек сигарет в день. И с ноткой иронии, тонкой, но ощутимой. — Надеюсь, это не просто рекламный слоган барона. А то у меня аллергия на рекламу.
Улыбка, которая при этом тронула её губы, была кривой, асимметричной и абсолютно непохожей на те сияющие улыбки, которые она дарила камерам со сцены. Настоящая улыбка. Усталая, немного горькая, но живая.
Я шагнул ближе, соблюдая ту дистанцию, которую медицина предписывает при первом контакте с пациентом: достаточно близко для доверия, достаточно далеко для комфорта.
— Чудеса — они в ведомстве церкви,