Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разглядела изуродованный мой подбородок: почему да отчего? И я не смог соврать, взял лишь слово о неразглашении – и рассказал. Она даже не удивилась, она сказала, что так и предчувствовала – целовала мою бороду и плакала… И поразительно, в моей душе было холодно и тяжко – ни сострадания, ни любви.
20 февраля. Она не вышла на работу. А моя грудь цепенеет, судорогой сводит зубы и руки – приступы.
Морозно. Я стоял на берегу «дымящейся», вонючей Томи и готов был проклясть это место.
Я сказал ей: если согласишься, то мы можем стать мужем и женой. Она плотно сжала губы и, отрешаясь, затрясла головой.
Никогда… И я тоже понимал – никогда. Представилось, если мы сойдемся, то оба и погибнем.
24 февраля. Нелюбин поднял и завалил медведя. Принес килограммов двадцать – по рублю за кило. Буду отъедаться медвежьими котлетами – говорят, полезно.
Каждодневно вспоминаю матушку, наш город, нашу с ней большую комнату – как сон тревожный. Перебраться бы в город, чтобы хоть как-то приобщиться к людям, к библиотекам… Господи, да зачем мне все это? Мне бы хоть место на земле найти, чтобы знать, откуда бежать, куда возвращаться.
Я не смогу жить здесь дольше.
Три месяца жизни подарила мне она, а я этого и замечать не хотел.
* * *
В начале марта я получил от Ростова письмо. Одно было ясно, что он в унынии:
«Здравствуй, брат. У меня все по-прежнему, и даже уныние прежнее. Когда же уныние, я, как св. Августин, задаю себе бесконечные вопросы, на которые, впрочем, не нахожу ответов. Помнишь ли знаменитое: что есть время? А у меня другое: для чего жить? зачем жить? Ответов нет.
Ты просишь на страницу характеристику Легина и Роди – для тебя лично и никому в ущерб. Пожалуй. Если не получится, не суди – я в унынии.
Легин
Человек удивительной приспосабливаемости, могущий из любых условий и обстоятельств извлечь для себя пользу или выгоду. Это одновременно порок и достоинство. Порок, по-моему, в том, что любая чрезмерная приспосабливаемость может перемешать нравственные ориентиры, позволить пойти на необоснованные жертвы ради достижения определенных целей. И это – нравственная раздвоенность человека.
Достоинство в том, что такой человек с максимальной отдачей использует жизненное время. И Легин живой пример тому: он изучил в лагере два языка, причем и русский не забыл. В то же время занимался и политобразованием. Так что черпануть юристику, и он – готовый политический деятель, даже если назвать его политиканом.
О других качествах: человек разносторонне одаренный, с отличной памятью, ненавязчиво волевой, он в то же время сосредоточен только на себе, рационально эгоистичен. Думаю, что в безвыходном положении об любого из товарищей вытрет ноги. А в повседневности неплохой товарищ, почему-то слишком тянущийся к евреям – его круг.
Политикой с ним в одной упряжке, думаю, заниматься можно. Быть долговременным другом его я бы не согласился».
* * *
Примерно в то же время я обратился к Легину и Родиону с предложением охарактеризовать на одной странице Ростова и друг друга, на что оба не без удивления согласились, причем Легин воскликнул:
«Клянусь, Пантюша, или для ЧКа, или для истории! Так просто ты за такое собирательство не возьмешься!»
«Работай на историю», – ответил я.
Легин тотчас же присел к столу и своим корявым почерком быстро написал:
«Ростов Андрюша слишком красив, чтобы быть столь же умным. Он ограничен, замкнут, хмур, желчен и вечно неудовлетворен. Все данные быть террористом или боевиком – и этим он мне мил до бесконечности.
В нем нет ничего ярко выраженного, но склонен он все же к гуманитарщине. Живет, по-моему, постоянно задним умом. Славянская закваска. Еще склонен к твердолобому аскетизму, способен бесконечно долго лишать себя самого необходимого и при этом горделиво выдерживать стойку. Думает, что так – ставят себя. А так ставят себя только в дурацкое положение…
И все-таки Ростов – это темная лошадка. Может взлягнуть так, как никто из нас. Обладает потрясающим раздолбайством. Его побег глуп до гениальности. Но такие побеги дважды не делают, а бежать надо каждый год, каждый день. Думаю, что Ростик до смерти просидит в каком-нибудь заштатном болоте, изображая из себя гонимого. Его индивидуальность не признает друзей и дружбы».
Тогда же я подумал: «А ведь Легин прав: Ростов – темная лошадка, и он еще взлягнет – покажет себя».
Наиболее объективным в характеристиках все-таки оказался Родя. Но Боже мой, какие же все мы нетерпимые!
* * *
Апрель. По Томи пошел лед. Сначала лишь проплывали отдельные льдины, как леденцы, обсосанные теплой радиоактивной водой. И думалось, что это лишь отдельные, не успевшие расплавиться экземпляры, за которыми уже ничего не последует. Но рано утром лед прорвался, река загудела. Мне не спалось, и я вышел из дома. Впервые реку сплошь заполонило льдом. Уплотняло, теснило – льдины поднимались дыбом: скрежетало, лопалось, рушилось. Льдины неимоверной толщины, нередко с вмерзшими кустами, вытискивало на берег и юзило, перло по песку, оставляя взрытый след и разрушая высокий берег. Но накатывалась парящая, с желтоватой пеной вода – зализывала, врачевала песчаные раны. А лед пучило – вот-вот и по Томи пойдут взрывы.
Я стоял высоко на берегу, вдруг представив, что движение льда – это и есть движение рода человеческого. И стало до осязания ясно, какой же лагерь, какая же каторга здесь, в Чернильщикове, на Томи, под посевами всепожирающей радиации! И я понимал, что подаренные мне три месяца человеческой страсти только и позволили пережить зиму; еще полтора месяца, и я уеду отсюда навсегда, чтобы уже не возвратиться вовеки. Только вот ехать некуда. Бежать некуда – всюду зона. И самая страшная – Березки: с колючей запреткой, с вышками, с жильем внутри зоны и работой под землей. С Березок до Томского ресторана люди выходят бесконвойно, по пропускам, но на их лицах уже вечная печать вечной зоны, клеймо рабства.
4 мая. Новое открытие: наши восьмиклассницы бегают к солдатам в воинскую часть. На этом, что ли, мир держится?
5 мая. Толстой со своими статьями, проповедями, дневниками и письмами привел меня в окончательное уныние. Все это яростное кривляние, отрицание очевидного напоминает деятельность Белинского.