Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Конечно. Про Жижкина отца и в газете писали.
– В московской? – спросила Марина.
Голос ее изменился, удалился. И я, не понимая, но предвидя, в чем будет заключена суть нашего грядущего великого раздора, приняла этот раздор и твердым, не своим голосом ответила:
– Да, в московской.
– Ой, врушка, врушка.
– Она не врет!
– Все они брешут, пойдем, Марин.
И Марина поднялась за Блохастиком, и они отошли от нас и сели напротив.
Пламя костра разделило нас, густой воздух тек над костром, и лица сестры и Блохастика текли и менялись, и темнели их черты. Я сказала Жижке:
– Пойдем погуляем…
И мы еще дальше ушли от них, в вечерний холод, ходили по следу машины Кривого Черта и жались друг к другу, потому что зябли. Мы услышали, что и они идут за нами, и присели за куст, полный тенью.
– Какой ты низенький! – сказала Марина Блохастику. – Жижка вон длинный.
– Жижка – дохляк!
– А ты ниже меня, с тобой гулять – позориться. Ну-ка, разувайся! – И Марина стала собирать сухие каменные комья дорожной земли и запихивать их в Блохастиковы ботинки.
Мы переглянулись и улыбнулись как взрослые. Блохастик еле обулся и поковылял, сгибая чуть удлинившиеся ноги, и стал еще ниже Марины.
– Шашлык готов! – закричал у нашего костра Одноглазый.
Мы побежали, уже отвыкшие от неровного тепла, и Блохастик – босиком, на бегу вытряхивая камни и землю из ботинок. Одноглазый всем дал по шампуру в окрашенные пламенем руки и ушел в темноту. Мы ели мясо все вместе, забыв о необыкновенном, которое было сейчас между нами. Губы, соприкасаясь одна с другой, скользили в жиру, ныли от нетерпения десны, и грубый сладкий запах распирал ноздри.
Мы услышали мотор, но не оторвались от еды.
– Кто-то на КамАЗе едет, – наконец сказал Блохастик, утирая рукой щеку.
В закапанных жиром платьях мы поднялись навстречу дяде Василию. Выпрыгивая из кабины, он спросил: «Где мамка?» – и побежал к другому костру, где тоже замолкли и прислушались.
…В кабине было темно, только светились приборы на панели, пахло бензином, табаком и – сладко и горько – вином.
Мы с Мариной обе уснули на руках у тети Веры и наутро о Жижке и Блохастике не вспоминали.
9. Туман
Воскресным утром я хотела ехать в Лебедянь. Коров уже прогнали, а туман был такой густой, какой редко бывает и на рассвете.
Автобусная остановка в тумане оказалась не на своем месте, словно кто-то нечеловеческой силой оттащил ее в сторону. Бледные цветные пятна шевелились на остановке. Я поздоровалась, и голоса ответили мне неожиданно близко – опять я не угадала расстояния. Мне казалось, что подол моего платья отрезан неровно и становится то длиннее, то короче. Не было ни посадок, ни поселка, ни дороги. Положение солнца угадывалось только по молочному блеску воздуха среди серых клубящихся испарений.
На остановке говорили только о тумане, удивлялись, вспоминали и не могли вспомнить подобного. Все уже решили, что автобус не придет, и ждали хотя бы попуток. Не было ни попуток, ни дороги.
Стоя чуть в стороне, я по голосам определяла, кто на остановке. Ехала на смену медсестра Шовской больницы, три или четыре женщины в Лебедянь, на рынок, баба Нюра Самойлова в церковь и баба Маня Акимова на кладбище. И еще чей-то голос – мальчишеский, но ласковый, как у девочки, – узнать я не могла.
– Ну что делать-то, и дома дело стоит, – сказала медсестра. – Теперь и Танька моя из училища не приедет, управляться некому. Побегу я, раз такое дело, – авось без меня разок, я Любку с «Искры» сменяю, все равно не уедет, что ей делать. Потом отдежурю. Побегу я домой.
– Беги с Богом.
– Авось отдежуришь, – сказали баба Нюра и баба Маня.
Тише стало без медсестры, а что говорил детский голос, я не разбирала – невнятно. Скоро ушли и женщины… Я видела теперь только два пятна – красное и синее. Прислушалась к разговору старух. Говорила баба Маня:
– Как понесла я Тольку, месяца еще не было, захотелось мне яблочка – страсть. А февраль стоял – мороженые, и то повышли. А чуть задремлю – и видятся мне яблоки. Красные, как кровь, крупные. И будто протыкает их кто-то, проткнет – сок так и брызжет, аж в два ручья – красным и белым – водяным. Вот пришла я к Лизке, Царство ей Небесное, а у нее два яблока тухлых в цветах лежали – сморщенные такие, видно, она их положила туда так, на окно, не знаю. Я ей говорю: «Лиз, можно я их съем?» «Да ты с ума сошла!» «Хочу – не могу». «Ну ешь». Съела я их с червяками – не с червяками и довольная стала, прямо и на душе полегчало.
– Да, – сказала баба Нюра, – ты еще позже меня рожать стала. А я уж думала, и не рожать мне. Десять лет порожняком ходила! А забеременела – и не знала еще, сделалась как пьяная, и не ем ничего – не могу. День хожу, шатаюсь, другой. «Захворала, – думаю, – концы мои». Соседи шептаться стали, что-то, говорят, Нюрка запила, что ли. А это вот что. Первого родила, и как прорвало – четверо у меня погодки. А когда я последнего рожала – и невестка родила. У меня роды легкие были – первые с осложнением, а потом уж – легкота.
И опять подал голос ребенок. Я подумала: «Чей же это? Наверное, и мать его здесь – молчит».
– А какие у меня хорошие роды были! Ничего не почуяла – как в тумане всё, и быстро, помню только, воды отошли, и потом помню – запищал. Какая я радостная была! А мне одна женщина сказала: «Ты не смейся, а молись. Легко пришел – легко уйдет». Нюр, разве я его не берегла? От дома не отпускала, в Воронеж к родне ни разу не пустила, а он вот – у самого дома!
Четыре года назад Толик Акимов, наш ровесник, в двенадцать лет попал в косилку. Отец его был за рулем… Дядя Василий запер нас с Мариной, чтобы не ходили смотреть. Мы только видели в окно вертолет, вызванный из Липецка, и слышали его мерный рокот над поселком.
– Накануне были мы у него. Лежит, на голове швы, весь в бинте, а лицо чистенькое, ни царапинки. Мороженое ему принесли. Лизнул и не стал. «Завтра», – говорит. «Какой я сон, – говорит, – видел! Пришел ко мне Бог, сияет все на нем, так красиво убран! И говорит мне: ”Потерпи, скоро к папке пойдешь”». Муж как услышал – заплакал и из палаты выбежал. А у меня такая радость поднялась – грудь даже заперло. Как домой ехали – слово сказать не могла. А утром позвонили. И долго у меня было так – забуду,