Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Работать дедом было чем-то естественным. А вот со своими сыновьями это пришло не сразу. Он помнил, как был в роддоме, когда родился первенец, Жюльен, – маленькое тельце, пухловатое и красное, лягушачья мордочка. Сразу было ясно, что он провел месяцы, плавая в жидкости и, хотя Жерар знал, это его ребенок, его плоть и кровь, но чувства были смешанными – тревога, долг, почти отвращение. Разумеется, со временем они с сыном друг к другу привязались, но только до пубертата, когда Жерару опять пришлось отойти в сторонку и с легкой гадливостью наблюдать новые метаморфозы. По правде сказать, ему категорически не нравилось, во что превратился его старший сын: он говорил и двигался, как мелкий шпаненок, напоминал арабских подростков из квартала Пресвятой Девы, с которыми и тусовался: расхлябанный вид – спортивки, джинсовка, вечно скучающее выражение, покрасневшие глаза. Сильви говорила: это пройдет. Но это заняло уйму времени, и в итоге они так до конца и не примирились. А в один прекрасный день Жюльен собрал монатки и, не попросив ни помощи, ни денег, снял в городе однушку – он тогда уже учился в техникуме. Жерар решил, мол, ничего, вернется, поджав хвост. Но с тех пор Жюльен ни разу не переступил порог отчего дома.
С Кристофом все было иначе. Этот парнишка никогда не доставлял проблем. А потом увлекся хоккеем, всерьез. Если бы только у него не появилась эта девка, на которой он свихнулся и которая через двадцать лет принесла им это огромное горе.
Когда Габриэль родился, Жерар уже привык к одинокой жизни в большом доме, этакий крепкий старикан, к услугам которого были все удовольствия – охота, собственный сад, подписка на Marianne[5], со своими закоснелыми привычками и легкой досадой, что приходится тянуть эту лямку. А еще это ощущение, что все постоянно к нему лезут, что люди сделались крикливые, навязчивые, какие-то безумные существа. Рождение мальчика стало для него светом в окошке. Стоило только посмотреть, как он ползает на четвереньках или размазывает по волосам пюре, как старик убеждался: оно того стоило. Значит, счастье все-таки существует.
* * *
Вскоре Жерар добрался до центра Корнекура, но на перекрестке с круговым движением между мэрией и бывшим домом священника его вновь накрыло помутнение. Совсем не понимая, что он здесь забыл, он сделал по инерции два круга, а потом поехал к новому жилому кварталу, что возвели рядом с заводом, сразу за теннисными кортами.
Злые языки прозвали эти места «Турляндией», хотя мало кто понимал связь этого названия с национальной принадлежностью его обитателей или строителей. Но, как бы то ни было, поселение разрослось подобно эпидемии краснухи – взявшись словно ниоткуда и поглотив целые гектары, насколько хватало глаз. Там теснились домик на домике – в основном скромные, одноэтажные, порой весьма претенциозные, например с башенкой или псевдоантичными статуями на газоне, и все они тянулись вдоль улиц с разномастными названиями. По весне эти постройки, в плетении глициний и рододендронов, словно наряжались для участия в несуществующем конкурсе цветочного искусства, в котором побеждали одни и те же претенденты. Складные бассейны доставляли массу неудобств, но и радости тоже. По вечерам запах жареного мяса поднимался до ноздрей безучастных богов, буквально в каждом гараже затаились газонокосилка и стол для пинг-понга.
Но сильнее всего в этом месте чувствовалась глухая ярость – из-за расслоения.
Ведь здесь, впрочем, как и повсюду, свобода воспринималась таковой только за забором, потому все и отгораживались, кто живыми туями, кто металлической решеткой или стеной бамбука, кто оградами, любовно покрытыми лаком. Каждое частное владение, обозначая свои границы, внешние и внутренние, определяло территории не то чтобы герметичные, но позволявшие вкусить ощущение: я у себя дома. Где наконец-то можно было заниматься, чем хочется, быть капитаном корабля и жить по своему вкусу – неважно, провинциальному или супермодному, строгому или изощренному, – но, главное, что никто не смел тебе слова сказать. Каждый участок представлял собой своего рода независимое княжество, со своими законами и посольством – ведь соседи не гнушались, встав на цыпочки, обменяться парой слов через забор, преподнести время от времени свежесорванный салат или одолжить лобзик, и упаси вас бог забыть его вернуть. Частенько жаловались друг другу на шум, на неучтивых соседей и их сад, орущих день-деньской, на собаку, ухитрившуюся незнамо через какую дыру пробраться на чужой участок и навалить там кучу; но главное, что у каждого был свой клочок земли, иллюзия, что ты на нем хозяин, что не нужно опасаться козней феодала или варваров. По сути, все происходящее в этих поселках-близнецах между грядок с помидорами и доверху набитых кладовых было не чем иным, как очередной попыткой обрести свое маленькое счастье.
Однако тем утром эти края выглядели покинутыми, и вид оживляло разве что журчание воды в канале, но и ему на целые километры было некому похвастаться мерцающими черно-коричневыми бликами своих вод под бесцветным нависшим брюхом неба. Ночной морозец намертво приклеил дворники к лобовым стеклам, а побелевшие лужайки, казалось, погружены в колдовской сон. Печальные клумбы в плену асфальта выглядели среди этого безлюдья островками надежды. Возможно, ближе к вечеру кто-то выйдет погулять с собакой или за покупками, но в этот ранний час никто не решался выглянуть на улицу, и только свет в окнах да сияние праздничных украшений нарушали это ощущение торжествующей смерти.
Дважды проехав мимо домика, увешенного гирляндами что твоя рождественская елка, Жерар Маршаль пришел к выводу, что заплутал. Впрочем, нестрашно: его все равно никто нигде не ждет. Он продолжал ехать, медленно, разглядывая каждый фасад, иногда притормаживая, но затем продолжая движение. Наконец он нашел дом с нужным номером на нужной улице. Поискал в бумажнике отрывной листочек, сверился: все точно, номер двадцать два. Припарковался напротив, на нечетной стороне, и стал ждать.
Его сердце билось ровно, спокойно.
Его гнев не поддавался нетерпению.
Малыш уехал. Он больше никогда не будет торопиться.
Немного