Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это соображение удивило Ганзи больше, чем все прежние удивления этого дня. Как же могло такое произойти? Этот Клыков, все эти люди, они живут в другой России, Руси, которая ему не известна. Он не был там никогда, он никогда о ней не думал и не имеет возможности, аппарата и словаря мысли, чтобы о ней думать, ее анализировать и понимать. Вся жизнь его, – она зародилась, пустила корень, проросла и поднялась в другой стране, – той, по которой они с Колей Мурым да Сапегой два месяца катались поездом, потом топтали сапогами туда-сюда, потом обживались, строились, снова ездили по ней в разные концы. Но какая же она Русь? Выходит, его Победа и их победа так же соотносятся, как его страна с их страной? Такая должна быть принята лемма. Вот он, подвох, вот в чем плата за гараж. Хотят высосать его жизнь, использовать Победу для своих целей! Не добрых, не злых, а чужих.
– Я пойду домой, молодые люди, – сказал Ганзи тоном, которым он прежде, с кафедры, мог обратиться к студентам.
– Выпейте с нами. За Победу. На Руси исконно третью выпивали! – ожил Рябоконь.
– А откуда ты знаешь, как и что пили на Руси? – вдруг зло выпалил Клыков. Ему стало жаль денег, обещанных за полотно с Ялтой.
– Читал, – оправдался тот, только Клыков уже забыл про него.
– Я так понимаю, Борис Ефимович, что вы моих взглядов разделять не хотите, и пить при Верховном вам скверно, и в одной России с нами тягостно? Ладно, добро…
Ганзи еще не был глух на ухо, он разобрал, как изменилось настроение хозяина. Только ему самому от того полегчало, по-мужски. Он хотел ответить, что коньяк мировой, зато картина плоха. Но Клыков поднялся, полез в карман и схватился за мобильный телефон. Разговор вышел короткий, но после него рыжий совсем помрачнел, даже сусальные волосы поблекли.
– Вот нам подарок к празднику. Мне человек в погонах сообщил: ждут взрывов на Поклонной. Совсем озверели. Хотя нет, они-то понимают, что Россия не в Кремле, а на Поклонной горе…
– Чеченские террористы? – задал риторический вопрос Рябоконь.
– Какие же еще, – огрызнулся Клыков, не терпевший пустопорожних разговоров., – А может, и не чеченские. Может, сами. Сами-то они на Красной площади, при параде.
Ганзи расстроился. Не верить этому человеку у него не было причин, но и верить, – не верилось. Если уж рвать, то Лубянку, Старую площадь, Кремль.
Разговор совсем расклеился. Клыков замкнулся. Он больше не уговаривал гостя задержаться. И о шофере позабыл. Когда за Ганзи затворилась дверь, он повелел Петре, не стесняясь присутствия Рябоконя:
– Если бы не попадалово с портретом, точно перековал бы его в свои. Кто мог подумать, что товарищ богомаз в пятницу холстом обеспечат! Все, ладно, будем работать. Да, вот что… Ты, Петра, подскочи все же девятого с утра пораньше к победителю. С цветами, с коньяком, с подругами, с чем хочешь. Ты ему понравилась. Отговори ты его от Поклонной… И без возражений!
От картины с Ялтой Клыков отказываться не стал, а решил исправить дело тем, что тут же заказал Рябоконю полотно о разрушении храма Христа Спасителя.
* * *
Следующий день Борис Ефимович провел в переписке с женой посредством SMS-сообщений. Этот вид связи был ему непонятен, так и оставшись в его сознании чем-то сродни телеграмме, поэтому он экономил на буквах: «В пол-ке очр-дь. Не влнся, здржсусь». Жена обычно ругала его за экономию на гласных.
– Ну что такое «бду р-на. Хлеба. Рыбы н-т»? У тебя такая занятость, что нет времени набирать каждую букву?
Он же оправдывался тем, что клавиши мелки, клялся исправиться, но раз за разом выходило то же самое: «У врча очрдь. Бду пзже».
Но в эту субботу он писал и писал, для уверенности вооружившись лупой. Так он, оказывается, соскучился, что часа не мог провести, не телеграфировав. И о погоде, и о самочувствии, и о победе над собесом. Об угрозе, нависшей над Москвой, он, конечно, сообщать не стал. Весь вечер пятницы прошел в раздумьях, для Ганзи не слишком привычных. Его стали одолевать сомнения: почему он не едет в Германию? Вот эта страна, эта Россия, – она параллельна его жизни и далека от нее. А эти молодые люди так же далеки от его сущности, как, наверное, немцы. И уж там-то ему не оказаться в таком глупом, неловком положении, как с рыжим. Даже само допущение такой перспективы его напугало. Другой испуг был связан с прошлым. Никогда раньше ему в голову не приходило, что его вальс с девушкой на балу в академии мог таить в себе то, что он презирал, – возможность измены. А если бы он сразу узнал свою летчицу? Душа ведь узнала! Сюда же, в эту корзинку, падали мысли о девушке Петре, что совсем путало и настораживало его…
Ломило голову, никакая таблетка не снимала боли, но под утро он, измученный, заснул, и короткий сон мокрой тряпкой смыл вечернее. Он проснулся, а потом писал, писал… И убирался в квартире до госпитальной чистоты, пыль с портретов стирал, а сервизы протирал отдельно, по чашечке, мокро и насухо. Он угомонился к вечеру, почистив все, что было в его силах. Последними были ордена, которым повезло, их Ганзи надраил заново, ровными шеренгами пристроив на парадный китель. Закурил бы, но давно бросил. Позвонил бы еще кому, а привычки нет. Посмотрел новости, – нигде ни слова об угрозе. И об отмене тревоги тоже ничего. Что ж, в июне сорок первого радио тоже молчало, что немец вот-вот перейдет Бук.
Опять не спалось, но не от боли, а от покоя. Вся жизнь не спеша, рекой прокатилась перед глазами, события кленовыми осенними листьями колыхались на