Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно сказать, что охватило Ганзи отчаянье. Можно так сказать. Но пилот, вернее, пилотка, как его, мужчину, офицера, матом пошла поливать: «Ты, такой-растакой, что спишь, а ну, твою налево, отбивайся, мужик ты или дырка от бублика!.. Бей по немцу, ротозей, или я тебя сама застрелю, мать твою так!» Так даже Василий Василенко форсунки не крыл.
– Чем бить? – крикнул он ей в спину, а сам вспомнил, что на поясе имеется пистолет.
Выхватил он «тэтэшку» и давай по немцу палить. И черт его знает, отчего, только «юнкерс» ушел. И ведь сели потом где надо. Проклятие доходит до бога скорее, чем молитва. Потом он походил вокруг «ушки» и насчитал в фанере больше ста пробоин. Но такое бывает. Троцкого, он слышал, в Мексике убийцы, что Сталиным посланы, из пулемета полосовали, а тот жив-здоров остался, ни царапины… Топором, – другое дело. Пуля-то дура…
А после учебы в Академии, на выпуске был у них бал, и он, уже с женой, форма в струнку, хорош был, – увидел незнакомую девушку. Девушка как девушка, только хороша, легка и мундир не портит. Что его, скромника, потянуло, только попросил у жены согласия, пригласил ту на вальс. Покружились, разошлись, и как будто правильное что-то само собой сделалось. Это не роман, не увлечение, это бог знает что! Сделалось правильное, и все. А ночью жена разбудила: «Боречка, что ты? Что с тобой? Ты же матом в жизни не выругался…» И понял он, с кем протанцевал. Вот это совпадение, какого наукой не опишешь… И не надо от встречи ничего, ни выгоды, ни продления, – она случилась, и вроде как хорошо, вроде как жизнь не только по малым орбитам, но и по большим писана. Он объяснил тогда жене, а она ему в ответ: «И что, обязательно по этому поводу матом, как извозчик?..»
К чему это он? А к тому, что не определишь ведь, по какой орбите ему судьба этого рыжего послала, по большой или по малой… Воспоминание побудило Ганзи к большей решительности. Надо все же больше доверять людям. Чем черт не шутит, пошли в собес!
Рыжий ни в чем не обманул Бориса Ефимовича. Ему хватило четверти часа, и вся огромная, – в глазах ветерана, – гора бюрократического хамства и беспредела была сворочена. Как, – осталось загадкой, потому что Клыков перед входом к пионерке обратился к Ганзи новым, свысока, тоном:
– Ваши фамилия, имя и отчество? Вы тут меня обождите, уважаемый. Так проще. Госслужба сирот не жалует, она поддается силе. Такие вот особенности…, – и рыжий так решительно двинул плечом железную дверь, что собес задрожал.
Не прошло десяти минут, как он появился, красный до корней волос.
– Сегодня же к вечеру. Привезут. Поставят. И спасибо скажут. Безбожники. Только не благодарите, – удержал он восхищенного Ганзи., – У меня офис, – рукой подать. Я вас настоящим, нашим коньяком попотчую. Добро?
Борис Ефимович устал. Колени разнылись самым предательским образом. Они просились домой. Но отказать теперь совсем неловко. Ганзи ни с того ни с сего расхрабрился: тут, в двух шагах, стоит и его ветеран отечественного машиностроения. Если заведется, можно поехать.
– Какого века? – бросил Клыков, властным жестом вытягивая перст в сторону дороги.
Ганзи не стал отвечать. Подлетел частник, и поехали…
* * *
Петра не успела дождаться захода светлого корабля в гавань. Из пучины сна ее вытащил грохот в приемной. Только она открыла глаза, как двери в кабинете распахнулись, – двое рабочих занесли холст. Запах лимона и коньяка в мгновенье ока был вытеснен жирным духом скипидара. Из приемной разносился сочный бас Рябоконя.
«Только этого мне не хватало вместо жениха, дачи, праздников и теплохода с пряниками», – подумала Петра. Еще и Клыкова нет. Сейчас придется одной принимать этого горе-художника.
– О, заказчика нет, так хоть ценитель в ложе, – художник Рябоконь уже ворвался в покои.
По его голосу можно было представить себе огромного размашистого человека, а живой Рябоконь, отдельно от голоса, был мал и сух. Так что Петра, если хотела его подразнить за самонадеянность, спрашивала, как же он достает до голов своих героев кисточкой?
– А Клыкова нет, Рыба-Конь, исчез в неизвестном направлении. Так что приходите позже…, – пользуясь отсутствием начальника, сказала Петра, надеясь, что художник куда-нибудь уйдет, оставит ее одну.
Но тот, нисколько не смутившись перестановкой, произведенной в его фамилии, перемахнул через кабинет и плюхнулся в хозяйское кресло.
– О, что-то тут коньячком тянет! И где течь?
«Ишь ты, унюхал! Теперь придется терпеть…» Петре вся собственная жизнь представлялась постройкой пирамиды, где каждый день, – это камень, который можно либо уложить в кладку, либо вообще отбросить в сторону. Терпеть Рябоконя, – вот это оно и есть, камень в сторону.
– Ну что, распаковывать, господа? – обратился к Петре один из грузчиков, молодой курчавый парень со строгим выражением лица.
– А вы знаете, кто там?
– А мне без разницы, – хоть Пупкин, хоть Киркоров. Чего делать-то?
– Снимай, снимай. И вешайте! – приказал Рябоконь.
Глазки его замаслились, он уже узрел коньяк.
– Вешать не будем. Клыков придет, – повесим. Тут дело политическое, где кому висеть, – все-таки съязвила Петра.
– Мне до лампочки. Нам меньше суеты, – кинул парень так, как будто за щекой скопилась слюна.
Рабочие прислонили картину к стене, скинули с нее покровы и ушли, чем-то своим недовольные. Петра собралась с силами, поднялась со своего крохотного лежбища и подошла к холсту. Сталину она доставала ровно до нижней пуговицы на белом кителе, зато почти одного роста оказалась с Черчиллем.
– Ты мне польстил!
– Почему, – тебе? – не понял Петру создатель.
Она не стала объяснять, усмехнувшись, – знает, кому точно польстил. Господи, как хорошо было сидеть на ночном песке… Такое это, оказывается, счастье, – в сравнении с неотвратимостью сосуществования с такими вот мужчинами.
– Как тебе мой генералиссимус? Убедителен? Я еще думал не китель ему белый, а малиновый пиджак. Осовременить, так сказать.
– Что ж не стал? Прикольно бы вышло. Хоть раз…, – последние слова она прошептала под нос, думая тем временем над исторической загадкой, разгадки которой она еще