Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Настя признавалась, что моему отцу она помочь не сумела, на это же напирала и Софья, заставляя ее пойти на крайние меры. Возможно, доктор и прав, смерть отца – стечение обстоятельств. Я сжимала в кулаке несколько золотых монет – мне дорого обойдутся врачебные тайны. Доктор покашлял.
– Ее сиятельство говорила, что ваша водная ведьма передала вам дар? – почесывая нос, спросил он. – Может, вы…
Так в этом все дело? Он разговорчив, потому что Софья просила его узнать, способна ли я спасти ее мужа?
– Какой бы ни был дар, лечить им может сама лишь ведьма, и вы, Петр Ильич, знаете об этом лучше кого бы то ни было… Примите, – и я протянула ему монеты.
Доктор коротко поклонился и ушел. Открылась и закрылась дверь, с улицы в дом проскользнули осенняя сырость и первые холода и тронули мои ноги.
– Ночью будут заморозки, Любовь Платоновна, – невпопад сказал Севастьянов, а я услышала из комнаты странные звуки и, даже не извинившись, толкнула дверь.
Сестра, лежа ничком на диване, завывала. Аннушка возле печи увлеченно раскладывала кубики, а Ефимия укоризненно качала головой, не сводя взгляд с Надежды.
– Наденька? – крикнула я. – Что стряслось?
Сестра взвыла так, что в комнату заглянул и сразу закрыл дверь встревоженный Севастьянов. Испытания не закончились, я указала Ефимии на спальню, Анна идти никуда не хотела, и если бы не кот, который шмыгнул в приоткрытую Ефимией дверь и заскочил на сундук, я осталась бы без очередного ответа. Не то чтобы я надеялась его получить.
– Наденька? – Терпение не закончится, это лучший дар, которым боги могли меня наградить. – Что случилось?
– Это я! Я во всем виновата!
Так. Но хотя бы меня не упрекает. Я уселась на диван, и так как моя неуклюжесть достигла пределов, то я придавила ноги Наденьки, и отлично – не удерет. Куда повернут ее откровения, я не догадывалась, но допускала, что она начнет себя винить в произошедшем насилии.
– Ты ни в чем не виновата, не надо себя казнить.
Виновата, в большей степени – перед Софьей, в меньшей – сама перед собой, но это дело десятое.
– Это я! – с отчаянием повторила сестра и заворочалась. – Пусти, Любанечка! Я поеду к нему! Поеду, раз все так плохо!
– Что – ты? – переспросила я, пропустив ее просьбу мимо ушей.
– Я… – Надежда уткнулась в подушку, уже всю мокрую от слез, перемазанную в соплях. Вот если именно этой обсопливленной подушкой она изволит меня душить, я перья ей в глотку напихаю. – Я… я вилами его ударила, Любушка! Вилы в сарае стояли…
Клянусь животом, она выросла в моих глазах. Сестра сопротивлялась и насадила князя на вилы, а я полагала, что все было частично по согласию.
– Князь сам поранился где-то… наверное, – подсказала я ей на случай, если вдруг Софье вступит блажь предъявить сестре обвинения. – Тетанус такая хворь…
– Нет, это я! – упрямилась сестра и пыталась из-под меня вывернуться. – Пусти, Любанечка! Пусти, вели коляску заложить!
– Сидеть! – рявкнула я, и, наверное, от моего рыка прирос к своему креслу даже Севастьянов за стенкой. – Никуда не поедешь, ночь на дворе. А князю… ему уже не поможешь.
Справедливость свершилась, жаль, это была не я, но если долго сидеть на берегу реки, то труп садиста и истязателя проплывет мимо. Я погладила сестру по спутанным волосам. Сколько на ее белых рученьках крови – мать, князь, отец? Черт с ним, с князем, туда ему и дорога, но как узнать, был ли умысел в смерти родителей, сперва отца, следом матери? Как узнать, если правда – это слова и только слова, и один Шольц дал тоненькую ниточку? Была ли у Наденьки или матери причина убивать отца, и раз завещание он в мою пользу уже написал, не лучше ли им было дождаться, пока – если – он выздоровеет, и обелить Наденьку как ходящую за ним денно и нощно на предсмертном одре?
– Надежда, – тихо позвала я, – тебя в ночь смерти матушки крестьяне видели.
Сестра дернулась под моей рукой и замерла, перестав рыдать. Догадки зыбки, как болотная гладь, неверный шаг – все будет напрасно, не нужно думать, что Наденька так глупа, что я уличу ее в два счета. Она совершила несколько убийств… одно, два, так и быть, князя я не считаю.
– Федька-кривой видел, – прошептала я. Федька уже далеко, я на него могу валить все грехи. – Ты матушку в избу заманила.
– Лжет! – Наденька повернулась ко мне с лицом, перекошенным от злости, и про страдания по Убей-Мухе она позабыла тотчас. – Лжет холоп, а ты барыня, ты вели его высечь.
– Она хотела устроить твой брак против твоей на то воли, – продолжала я как нельзя ласково, но паршиво у меня выходило, хотя я вертелась как уж на сковороде. – Бедная ты моя, бедная…
– Лгут! – зашипела Надежда и, рванувшись, освободила ноги, но на юбке ее я сидела плотно, и сестра скорчилась на диване, с ненавистью смотря на меня. – Матушка строга с ними была, сами холопы ее и убили! Не было меня там, не было, я на реке была и на колокольне была!
Ни единой улики, кроме пятен на платье, но уже нет ни матушкиного наряда, ни платья сестры. Я поднялась – я подумаю обо всем завтра, и вышла в кухоньку. Из-под закрытой двери кабинета Севастьянова пробивалась ровная полоска света.
Лицо мое жгла ледяная вода, и тяжесть неторопливо разливалась по всему телу. Стало вдруг трудно дышать, и пока я, склонившись над умывальником, думала – началось или не началось, кто-то робко заскребся на крыльце.
– Барыня? – раздался тоненький детский голосок, и я открыла дверь одному из станционных мальчишек. – Барыня, а там лошадь… – он указал на темнеющую поодаль коляску, и лошадь терпела льющийся на нее дождь и всхрапывала.
Коляска была незнакомая, со следами былой роскоши, попробуй что угадай в остатках резьбы и потрепанном капюшоне. Сердце мое пропустило на всякий случай пару ударов, лошадь размеренно храпела, в коляске кто-то пошевелился, и я отступила вглубь дома.
– Иди глянь.
Пока мальчишка карабкался на коляску, я держалась за ручку, не зная, захлопнуть дверь сразу или еще погодить. Севастьянов до сих пор прикрывал мои тылы, но наступит тот день, когда он скажет: справляйся сама, ты мне надоела хуже горькой редьки.
– Там барин, барыня! – сдавленно крикнул мальчишка.
– Живой?
– Живой,