Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я пришел объясниться, Михаил Юрьевич, — сказал Соллогуб. — До меня дошли слухи о вашем недовольстве...
— Да бросьте вы, в самом деле! Тут объясняться нечего. Вы написали прекрасную повесть, и о ней я готов говорить без устали — но не о том, что этой повести приписывают! Если, конечно, вы не хотите ссоры...
— Ну как вы можете, Михаил Юрьевич... — обескураженно развел руками Соллогуб.
— Тогда будем считать слухи недоразумением, забудем о них.
Непонятно было только, почему вдруг так вышло, — он больше не чувствовал обиды и не понимал причину происшедшей разительной перемены. И куда приятнее было ответить Соллогубу не поединком, а рукопожатием, в котором симпатия и насмешка сочетаются в равной мере.
— Вот вам моя рука! — Соллогуб принял картинную позу; он настраивался на другой разговор и чувствовал себя не в своей тарелке.
— А вот моя! — весело ответил Лермонтов и продолжил деловито: — Не передадите ли Краевскому{97} мое последнее сочинение?
— Конечно, конечно!.. О чем речь — с радостью!
Лермонтов порылся на столе, протянул Соллогубу пачку листков.
— Если Краевский сочтет возможным, неплохо было бы поместить в ближайшем номере. Я решился немного порассуждать о роли поэзии в наш коммерческий век и, чтобы не отходить от известных образцов, прежде всего пушкинского «Разговора книгопродавца с поэтом», назвал стихотворение «Журналист, читатель и писатель»...
— Обязательно передам, — с нажимом, будто можно было предполагать иное, сказал Соллогуб. — А это что? — спросил он, выхватывая из пачки листок с изображением девушки и надписью внизу: «La joli fille d'un sous-officier»{98}.
— А!.. — Лермонтов рассмеялся и забрал листок себе. — Случайно затесался. Презабавная история: смотрю в окно и вижу прекрасную девушку. Вообразил в ней видение, ниспосланное арестанту, чтобы уравновесить переносимые страдания, и даже написал по этому поводу стихотворение, а после оказалось, что она дочь моего тюремщика и весьма недобра.
— Прочитайте стихи! — потребовал Соллогуб. — Чувствую: они составят достойную пару «Узнику».
— Пожалуйста. Называется «Соседка».
Не дождаться мне, видно, свободы,
А тюремные дни будто годы;
И окно высоко над землей,
И у двери стоит часовой!
Умереть бы уж мне в этой клетке,
Кабы не было милой соседки!..
Мы проснулись сегодня с зарей,
Я кивнул ей слегка головой.
Разлучив, нас сдружила неволя,
Познакомила общая доля.
Породнило желанье одно
Да с двойною решеткой окно...
Лермонтов расхохотался:
— Нет, не могу читать дальше! Как можно заметить, решеток у моего окна нет никаких, тем более двойных... — Он захлебнулся от смеха. — Сие явное преувеличение. И девушку, унтер-офицерскую дочку, видение мое, Феклой зовут!.. Нет, оцените, Владимир Александрович, куда может завести воображение одичавшего от скуки арестованного гусара...
— Прекрасные стихи, зря вы так иронизируете, — сказал Соллогуб, роняя взгляд на забрызганные засохшей грязью сапоги Лермонтова. — А что до воображения... Я никогда не рассказывал вам, какую шутку выкинуло со мной несколько лет назад воображение моего кузена Сергея Голицына?
Просто ничего иного не пришло в голову, и не было времени собраться с мыслями, и невозможно было оборвать разговор, обесцененный поведением Лермонтова. А стоящие сбоку койки грязные сапоги напомнили графу давнее происшествие.
— Нет, нет, не рассказывали! — живо воскликнул Лермонтов.
— Так слушайте! Ехал я как-то из своего Никольского в Москву и, не доезжая Белокаменной верст сорок, оставил камердинера Тита Ларионовича с поклажей дожидаться на станции лошадей, а сам в легких саночках направился дальше. В Москве я оказался часов в девять утра, но по нерасчетливости приехал в валенках и, следовательно, вынужден был отложить все визиты до прибытия вместе с багажом сапог. Тут, однако, я вспомнил, что мой двоюродный брат Сергей Голицын носит сапоги того же размера, что и я, и послал к нему человека. И вот представьте: братец мой встречает слугу, выслушивает просьбу и с самым серьезным видом объявляет, что он-то, конечно, Голицын, да не тот, который нужен, и называет адрес генерал-губернатора Дмитрия Владимировича Голицына. Как на грех, слуга недавно прибыл из деревни, в чинах не понимал и принял слова братца за чистую монету. Он преспокойно явился в генерал-губернаторский дом и стал требовать хозяина. Так совпало, что генерал-губернатор как раз вышел в приемную, увидел стоявшего посреди комнаты слугу и спросил, за каким делом он явился. Тот, не смущаясь, доложил, что граф Соллогуб приказывали кланяться и просят одолжить до завтра пару сапог. Генерал-губернатор так был сражен этой просьбой, что даже не рассердился и велел выдать человеку требуемую пару...
Они еще долго говорили — обо всем и ни о чем, и расстались не раньше, чем явился дядька Соколов с обеденным погребцом. От предложения разделить трапезу Соллогуб отказался, сославшись на приглашение к графу Ивану Матвеевичу Толстому.
— Кстати! — сказал он, уже прощаясь. — Слышали, какую шутку сыграл с Иваном Матвеевичем юный великий князь Константин Николаевич?
— Какую же?
— На днях, после вечернего чая у государя, когда присутствующие рассаживались за карточными столами, сей отрок выдернул в последний момент стул из-под графа, и тот с размаху шлепнулся на пол. И знаете, что сказал государь?
— Не знаю.
— Он возвысил голос так. чтобы слышали все, и сказал: «Allons, demander pardon а Иван Матвеевич d'avoir si mal eleve notre fils!»{99}
— Я восхищен, — сказал Лермонтов. — Я восхищен...
Они долго прощались в дверях.
Тем временем дядька вычистил сапоги и, поджав губы, разглядывал дыру на колене барина.
Лермонтов затворил за Соллогубом дверь и со смехом, чем изрядно напутал дядьку, завалился на койку. Отсмеявшись, он схватил перо, чтобы наконец записать сон, но вскоре отложил его за ненадобностью.
Сон забылся, воспоминание о нем отлетело, пропало навсегда.
Но это не стало помехой для исполнения клятвы. Лермонтов не стрелял в де Баранта и точно так же отказался стрелять в