Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я надел монокль и перстень и сразу стало видно, насколько все плохо. Первые минуты я просидел над ней без инструмента, просто изучая, осматривая, оглаживая поверхность.
[Сто тридцать восемь поврежденных участков, милый.]
— Пойдем от крупных к мелким, — кивнул я.
Слиток был все таким же холодным. Я установил его в держатель, сел, размял пальцы и положил обе ладони на металл.
Наполнять вещь маной я умел давно, это азы. Но слиток брал не как берут накопители, жадно и разом, а медленно, без отклика. Первые полчаса не происходило ничего, только холод под руками понемногу переставал быть таким колючим.
Потом, на исходе часа, металл подался. Не размяк, а именно подался: под подушечкой большого пальца, там, где я невольно нажимал сильнее, осталась тень вмятины.
[Пошло. Но не спеши, милый. Он должен пропитаться полностью, иначе резать будешь только корку, а под коркой камень.]
— Знаю. Не первый год замужем.
К обеду слиток дошел. Он лежал в держателе с виду прежний, но роговой нож теперь входил в него с усилием не бо́льшим, чем в холодное масло. Я отрезал первую полоску, в палец длиной и в волос толщиной, и она повисла на лопатке, чуть провисая под собственным весом.
И началась работа, которую я потом не смог бы разделить на часы: она была вся из одного куска.
Я выбирал трещину, отрезал от слитка полоску по размеру, лопаткой подносил, укладывал вдоль «раны» и легчайшим касанием прижимал по всей длине. А дальше все работало уже без моего участия.
Полоска истончалась на глазах, втягивалась в трещину, и по мертвой линии от края к краю проходила слабая волна света. Линия смыкалась. В монокль было видно, как на месте разрыва восстанавливается прежняя структура.
Крупные узлы съели остаток дня до вечера, всю ночь, за которую я поспал всего часа три, и все утро. В полдень в дверь мастерской стукнули, и вошла Ася с подносом.
— Не отвлекаю. Поставлю и уйду. — Она поставила, но не ушла, а склонилась над столом, глядя на Чернильницу. — Ого. Она уже другая.
— Другая? — я, признаться, был даже рад, что меня немного отвлекли. Спина уже не разгибалась.
— Теплее, живее. Сложно объяснить.
— Думаю, я понял. Хороший знак.
— Определенно. Все, не буду мешать.
Она выпрямилась, посмотрела на слиток, от которого осталось уже заметно меньше половины, хмыкнула чему-то своему и вышла, притворив дверь.
[Я то же самое чувствую, кстати только у меня это по-другому называется.]
— Как называется?
[Никак. В человеческом языке нет такого слова. Но она действительно восстанавливается.]
Я быстро поел и продолжил.
После часов четырех дня пошла мелочь, и вот тут работа показала свой характер. Трещины менее чем волосяной ширины и каждая требовала полоски тоньше прежних, при этом точностью жертвовать было нельзя: положишь криво и останется «дыра», через которую жидкая мана будет просто вытекать. Я резал полоски уже не ножом, а иглой, брал их пинцетом с волосяными губками и дышал через раз.
На сто десятом лоскутке случилась первая и единственная неприятность. Полоска сорвалась с пинцета: я моргнул не вовремя, дрогнул, и она спланировала со стола куда-то вниз. Я замер, боясь шевельнуть ногой.
[Правее правой ножки стола, три сантиметра от половицы со щелью, прилипла к ворсинке холста. Бери второй пинцет, длинный… ниже… вот она.]
Я поднял беглянку, разглядел в монокль, не помялась ли, и уложил на место, куда она предназначалась. Серебро втянулось как ни в чем не бывало.
Один раз я вышел размяться по-настоящему: прошел торговый зал из конца в конец, послушал, как Ася объясняет покупательнице разницу между грелкой для ног и грелкой для поясницы, и с чистой совестью ушел обратно.
Хоня пришел к вечеру, недовольный тем, что меня нет на месте, обошел мастерскую по периметру и улегся в углу в качестве моральной поддержки. Раз или два, в самые тонкие минуты, я слышал, как он глубоко, с оттяжкой вздыхает во сне, и от этого звука рука делалась спокойнее.
За окном догорел и погас второй день. Завтра мне уже нужно было ехать чинить голограф, у меня оставалось всего полдня, чтобы доделать Чернильницу, а потом поспать хотя бы часов шесть.
Я встал еще раз размяться и сходить на кухню за кофе, три часа сна за полтора дня сказывались, присел почесать Хоню и вернулся к столу: лампы держали над холстиной свой белый крест, и в этом кресте время суток не имело значения.
Последнюю трещину, сто тридцать восьмую, самую тоненькую, у основания горловины, я закрыл, когда за окном давно стояла ночь. Судя по часам, было два сорок. А вставать мне было в восемь. Шести часов сна можно было не ждать.
Полоска втянулась. Волна света прошла. И следом, без паузы, по всей Чернильнице, от донца до горловины, прокатилась другая волна, длинная и медленная.
Я отложил иглу и снял монокль. Пальцы подрагивали.
— Лад. Посмотри начисто.
Она молчала с полминуты, и я не торопил.
[Целая. Вся, милый! Ни разрыва, ни каверны, ни лишнего утолщения… в двух местах толщина по нижнему допуску, но это допустимо, ничего страшного. Ты справился.]
Проверку я все-таки сделал еще одну сам. Перо набрало жидкую ману легко, светясь по капилляру. На обрезке жести вывел простейший грошовый светлячок. Линия ложилась как влитая, и вернулось привычное ощущение, когда рисуешь не по поверхности, а сразу в вещество. Светлячок ожил и засветился чуть тускловатым, но ровным и мерным светом.
Остаток слитка я завернул в замшу и убрал в стол.
* * *
Наутро мы с Семой загрузили подводу необходимым инструментом. Гравер, тяжелый, станинный, поехал лежа, на войлоке. Следом стойки со струбцинами, ящик с накладками и малый инструмент. Чернильница поехала в дорожном футляре. Сема осмотрел воз, подергал веревки и остался недоволен только тем, что его самого я с собой не брал.
— А таскать кто будет? — спросил он.
— Там служители.
— Служители, — сказал Сема с сомнением. — Ну глядите. Уронят еще.
Пропуск и вправду уже был готов: у боковых ворот меня ждали, и двое молодцов в ливрейных тужурках перетаскали оборудование так бережно, что даже Сема