Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты пришла, – хрипит Саурва, когда его жена покидает комнату, – я знал, что ты когда-нибудь придёшь.
Я не сразу могу разглядеть его лицо, но, когда мне это удаётся, взгляд мой невольно застывает на его побелевших зрачках. Чёрные бусины, так пугавшие меня в детстве, исчезли. Его жена кланялась ему, хотя он даже не видел этого, – осознание её уважения к нему заставило меня поморщиться. Это было похоже на страх – и я поняла бы её, если бы он был тем Саурвой, которого я знала; но сейчас передо мной сидит немощный стареющий мужчина, только и всего.
– Ты в итоге оказался во тьме, куда и стремился, – вместо приветствия хмыкаю я.
– Не жалуюсь, – сухо отвечает он, – сносная пенсия. Послушная жена.
– Ты совсем обленился, – хочу, чтобы это прозвучало презрительно, но в моём голосе остаётся одна только жалость.
С минуту мы молчим. Я тяжело вдыхаю застоявшийся противный воздух, он – смотрит на меня, в меня и сквозь меня; он не видит, но мне кажется, что он пытается меня прочувствовать.
– Ты, наверное, всё такая же красивая, – наконец выдаёт он, – ведьмы ведь не стареют.
– Помнится, ты меня уродом называл, – я закатываю глаза, – как же ты постарел: у тебя ещё больше крыша поехала.
Он хрипло смеётся, и от его смеха мне отчего-то совсем не сделалось больно – я думала, что мне будет с ним тяжело; сейчас, когда я стою перед ним, понимаю: мне наплевать.
– Мы не должны нести чужое бремя, – вдруг выдавливает он.
Я молчу. Он продолжает:
– Я получил по заслугам: я ослеп, я лишился дома; в родном городе я никому не нужен, моя жена не смогла мне родить детей – они умирали один за другим, пока мы с ней не сдались.
– Боги уберегли их, – говорю я, не выдержав, – и жену твою уберегли от бремени твоего отцовства.
– Отец был жесток, – продолжает Саурва, – но я был бы лучшим отцом, чем он. Уж поверь мне – я понял всё. Я не должен был слепо идти за ним.
– Демагогия, – фыркаю я, сомневаясь, знает ли он значение этого слова.
– Судьба наказала меня, и я одного лишь жду – твоего прощения.
Поджимаю губы; странное дело – я не ждала извинений от него, хотя сердце подсказывало мне, что что-то такое он скажет.
Я отвечаю ему неспешно:
– Не мне тебя прощать – у меня нет такой власти. Ты в ответе перед собой – этого мне достаточно.
– Мы оба с тобой – жертвы, – примирительно хрипит он.
– Говори за себя, – резко обрываю его я, – мне жертвенность не к лицу.
Я говорю так, но внутри понимаю, что, в сущности, он даже в чём-то прав: все мы – и я, и он, и даже, скорее всего, его жена – все мы были рождены, отмеченные чужими ранами. Мы несли на себе грехи наших родителей; боль нашего рождения не измерялась никакой из существующих систем – вернись мы обратно в утробу, мы бы, возможно, и не захотели рождаться. Саурва не захотел бы ослепнуть, расплачиваясь за грехи своего отца собственными грехами; Заратуштра не захотел бы рождаться только лишь для того, чтобы погибнуть, едва дойдя до черты зрелости; может, и я не захотела бы рождаться – но об этом умолчу.
Как бы то ни было, пути назад нет – жизнь продолжалась, мир бежал, буйствовал, спал и затем вновь утопал в потоке скоротечного времени. Вернуться значило бы выбрать самый лёгкий путь – в этом нет ничего плохого, но жизнь устроена так, что она попросту не оставляет нам выбора между лёгким и сложным.
– Подумать только, – прерывая мои размышления, говорит Саурва, – ведь это же был мой брат.
– Ты мог бы провести детство с родным человеком, может, даже вырасти с ним, – я отвожу взгляд в сторону: меня вдруг стали напрягать его побелевшие зрачки.
Он, словно почувствовав это, опускает веки.
– И пусть у него была голова зверя, – хрипит он, – может, мы могли бы друг друга полюбить. Может статься, ему тоже было нелегко.
– Какая запоздалая реакция, – хмыкаю я, – даже не знаю, смеяться мне или плакать.
– Танцуй, – Саурва засмеялся, – танцуй.
Я скривилась; в голове тут же всплывает воспоминание, далёкое, но сейчас вдруг ставшее очень близким, – мне становится совсем уж не по себе.
– Думаю, больше мне здесь делать нечего, – вздыхаю я, разворачиваясь, – была рада повидаться. Не болей.
– Я жалок, – говорит он мне вслед, – ты можешь убить меня, ты ведь хочешь, чтобы я умер.
Останавливаюсь в дверях, понимая, что, ступив за порог, я навсегда отпущу эту липкую грязную жизнь.
– Какой бы она ни была, – говорю я ему, – жизнь твоя принадлежит только лишь тебе.
Его жена подметает порог, когда я покидаю их дом, одаривая её прощальным взглядом. Я заставляю себя поверить, что мне становится безразлично, почему она оказалась в его доме и почему свела свою жизнь с ним, – в конце концов, я не могу знать всего и отвечать за всё на свете.
* * *
В доме я убираю за тётей Розой то, что она сама велела бы мне убрать: я выбрасываю остатки зубного порошка и убираю все продукты, которые я не планирую съедать. Протираю пыль и мою полы, мою окна и вручную стираю занавески – столько штук, сколько могу, пока не падаю, уставшая, на свою кровать. Убираю постельное бельё и аккуратно складываю вещи, которые тётя Роза оставила на кресле в своей спальне. Дом не выглядит теперь так, будто она его бросила; он выглядит так, будто она просто хорошенько в нём прибралась.
Остаётся последний штрих – я выхожу в сад и иду вдоль того места, где когда-то протекала речушка. Идти приходится недолго – то, что в детстве мне казалось далёким расстоянием, сейчас измеряется чуть ли не в двадцать шагов. Я смотрю на камень, который когда-то нарекла истоком реки, но внезапно замечаю другое место и понимаю: да, это оно. Сворачиваю и вижу самую старую и самую почтенную урючину – одно из немногих деревьев, в котором ещё сохранилась жизнь. Я снимаю браслет и кладу его у самых корней – он уходит в землю; он остаётся здесь, а я ухожу.
* * *
Мой муж приезжает, когда на улице уже становится по-ночному темно. Мы привычно здороваемся с ним и – вроде – привычно целуем друг друга. Мне кажется, что