Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня внутри всё подобралось.
— Живы? — спросил я.
— Живы, — сказал лев, и я выдохнул, не дослушав. — Живы, но там все плохо. Слушай, что они успели передать, пока окно не схлопнулось. Передать удалось немного, обрывками, я складываю по кускам.
Айла на моём плече подалась вперёд, вся обратившись в слух.
— Первое, — Ррык загнул, по-человечьи, мысль, как загибают палец. — Хаб настоящий. Не узел, не перевалочный пункт, а сам хаб, сердце всей паутины. Он огромен, Лукумон. Шипа сунулась к нему и отшатнулась, говорит, такого скопления силы она за свои века не видела. Это в Восточной Европе, как и думали Старейшины. Громадина.
— Второе, — продолжал лев, и голос его сел ниже. — То, чего мы боялись, правда. Там жрут духов. Не держат в клетках, как держал Демидов, а перемалывают, тянут из них силу досуха и выбрасывают пустую шелуху. Шипа чует там сотни наших, перемолотых. Кладбище без могил.
— А почему они молчали неделю? — спросил я. — Если они живы.
— Третье. — Ррык царапнул когтями по полу. — Их не поймали, нет. Их прижало. У хаба стоит глушилка, Лукумон, чудовищной силы. Она давит астрал на вёрсты вокруг, глушит всякую связь. Шипа с Вороном забились под неё, и оттого молчали. Они не могли дозваться. Только когда отползли подальше, к самому краю поля, сумели протолкнуть нам этот обрывок. И снова сразу замолчали.
Я переваривал это, стоя посреди коридора, и масштаб всего происходящего раздвигался вокруг меня. Не узел. Хаб. Сотни перемолотых духов. Глушилка на вёрсты. То, что я до сих пор держал в голове как далёкую, почти отвлечённую цель миссии, вдруг обрело вес, объём и зубы.
— А Фырк? — спросил я, и горло у меня сжалось. — Про Фырка что?
Ррык помолчал. И это его молчание мне не понравилось.
— Фырк жив, — сказал он наконец. — Идёт по их следу. Шипа его засекла, мельком. Но он, Лукумон, — лев тяжело повёл башкой, — он спускается. Слишком глубоко. Туда, под глушилку, к самому хабу, куда они с Вороном сунуться не рискнули. Он лезет в самое пекло, по их остывающему следу, и чем глубже он спустится, тем меньше у него останется связи с нами. Скоро мы его слышать перестанем вовсе.
Айла на моём плече издала тонкий, несчастный звук и стиснула коготки так, что я почувствовал их сквозь халат.
— Это я виновата, — сказала она. — Я должна была лететь. Я маленькая, незаметная, я бы проскользнула, где он ломится напролом. А я уступила. Дала Хранителю себя уговорить, осталась нянчить Лукумона, а рыжего идиота отпустила одного в самое пекло. Если он сгинет там…
— Не сгинет, — оборвал Ррык. — И ты не виновата, летяга. Туда послали его, потому что он пролезет там, где застрянешь ты. Каждый делает, что умеет лучше, — лев перевёл на меня тяжёлый золотой взгляд. — А ты, Лукумон, не рвись за ним. По глазам вижу, что хочешь. Не смей. Знание дороже геройства. Сейчас от нас требуется одно, ждать вести и не наделать глупостей. Мёртвый разведчик не расскажет, что видел. Фырк это знает. Он принесёт весть и вернётся.
Знание дороже геройства. Я слышал от него эту фразу на лунном суде, и тогда она звучала мудро. Сейчас, когда в пекле был мой друг, она резала по живому.
Но лев был прав, и я это понимал не хуже его. Сорвись я сейчас неведомо куда, я брошу мать на растерзание, оставлю Нику без защиты, погублю себя, дело, и никого этим не спасу. У меня связаны руки.
— Ладно, — сказал я. — Ждём. Но слушайте внимательно. Как только Фырк подаст хоть знак, хоть писк, будите меня немедленно. Где бы я ни был, что бы ни делал. Хоть из-под земли меня доставайте. Я хочу знать о нём первым. Ясно?
— Ясно, — пророкотал Ррык.
— Я не отойду от линий, — тихо сказала Айла. — Услышу его раньше всех. Обещаю, Лукумон.
Я кивнул и положил ладонь на ручку двери реанимации. Окно времени, и без того узкое, сжималось у меня на глазах с обоих концов. С одной стороны умирала возможность вернуть мать, с другой уходил всё глубже в пекло мой друг. И мне предстояло как-то успеть и туда, и сюда, не разорвавшись пополам.
День прошёл в обходах, в бумагах, в коротких бесплодных дежурствах у материнской постели, и я почти не помнил его. Голова моя весь день работала в две смены, поверх рутины крутила одно, привязь, русло, реактор, ища, за какую ниточку потянуть. К вечеру, когда за окнами загустели синие сумерки и больница перешла на ночной свет, я зашел в ординаторскую и увидел там Лену. Впервые за сутки по-настоящему присмотрелся к ней.
Раньше я списывал её состояние на отходняк после контакта, решал, что это просто усталость и она отлежится. Теперь, зная то, что я знал, я смотрел на неё иначе, глазами диагноста, у которого появилась рабочая гипотеза.
Лена сидела у тёмного окна, в стороне от лампы, обхватив плечи руками, и смотрела в стекло, за которым не было ничего, кроме больничного двора. Губы её чуть шевелились, она тихо говорила сама с собой, одними движениями рта. Когда я вошёл, она не сразу обернулась, поглядела на меня с секундным запозданием, будто откуда-то выныривала.
Я придвинул стул и сел напротив.
— Холодно тебе, — сказал я.
Она кивнула.
— Изнутри, — проговорила она тихо. — С той ночи. Греюсь, кутаюсь, чай горячий пью, а внутри сидит холод и не уходит. Будто я что-то отморозила там, где у людей и тела-то нет. И руки, — она показала мне ладони, и пальцы на них мелко, неостановимо подрагивали. — Не слушаются толком. И сплю плохо. Засыпаю, а оно зовёт.
— Что зовёт? — нахмурился я. Если это силы Радулова, то это очень плохо.
Лена замялась, опустила глаза.
— Расскажи мне, — сказал я. — С самого начала. Что ты видела там, в Анне, в ту ночь. Ты говорила про клетку. Про тень. Расскажи ещё раз, не торопись. Мне это сейчас важнее всего на свете.
Она помолчала, собираясь с духом, и заговорила, глядя не на меня, а сквозь, в свою память.
— Я нырнула в неё, чтобы держать сосуды, — сказала она. — А там, под её собственной Искрой, на самом дне, я увидела клетку. Сплетенную из серебряных корней, тонких, как сосуды под кожей, только серебряные.