Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коровин подошёл, встал рядом, проводил их взглядом и крякнул в усы.
— Крепко вы их, Илья Григорьевич, — сказал он. — В зеркало-то заглянуть, это им похуже епитимьи будет. — Он помолчал. — А девчонке-то теперь куда? Назад, в обитель, к этой? Так она там сызнова молиться начнёт да бояться, и всё по новой пойдёт.
Об этом я ещё не думал. И ведь верно. Вылечить тело, чтоб вернуть его в ту самую келью, где оно сломалось, мало что вылечить.
— Не назад, — сказал я. — Подержим, пока встанет на ноги. А там разберёмся. На одной обители клином не сошёлся. Двадцать лет девке. Вся жизнь впереди.
Я допил остывший кофе и собрался было идти, к десятку дел, которые скопились за ночь, как на плече у меня резко завозилась Айла.
Серебристая летяга вытянулась в струнку, распахнула перепонки до отказа и застыла, повернув мордочку куда-то на восток, сквозь стены, мимо меня, к чему-то, чего я не видел. Шерсть на ней встала дыбом.
Утро после кризиса с Марией выдалось обманчиво тихим. На рассвете Айла вскинулась у меня на плече и прошептала, что по линиям, мёртвым целую неделю, что-то прошло от узла, а потом смолкла и больше ничего не добавила. Час минул, другой. Линии снова легли мертвым штилем, весть не повторилась, и эта тишина после короткого толчка меня пугала.
Реанимация затихла электронным шёпотом мониторов, редким шарканьем сестры по коридору. Кейс с послушницей я закрыл. Мария спала под седацией, лёгкие её подсыхали, вориконазол гнал грибок назад и впервые за сутки я мог не сидеть над ней, считая каждый вдох. Я перебрался в соседний бокс, к матери.
Сел, как привык, за спинкой стула, у самого её плеча, вне поля её зрения. Чтобы, если она всплывет из своей мути, не наткнуться на моё лицо и не захлебнуться ужасом. За три недели я наизусть выучил эту слепую зону позади её правого плеча, единственный угол палаты, откуда мне было дозволено на неё смотреть.
Анна лежала с открытыми глазами и глядела в потолок тем стеклянным взглядом, какой приходил к ней между короткими окнами ясности. Сейчас было межоконье. Дыхание ровное, своё, аппарат давно отключили, грудь под казённой рубахой поднималась и опадала сама.
Я считал её вдохи по старой привычке, шестнадцать в минуту, чуть поверхностно, без задержек. Считал и не думал ни о чём, давая голове отдохнуть в этой механической, успокаивающей работе.
Голова отдыхать не желала.
В тишине, когда схлынул адреналин и спал жар чужого кризиса, мозг мой принялся за то, что отложил неделю назад. Он вытащил фразу, брошенную Серебряным мельком и принялся ее вертеть.
Конвертер, пробивающий купол магистра за минуту.
Конвертер. Слово засело занозой и свербило. Я хирург, я жил среди точных слов, где «инфаркт» не «ишемия», а «парез» не «паралич», где одна неверная буква в диагнозе уводит нож не туда. И слух мой, натасканный на эту точность, спотыкался о чужое слово.
Серебряный не сказал «источник». Не сказал «батарея», «склад». Магистр выбирал слова по одному, и если он сказал «конвертер», значит, имел в виду именно его.
Преобразователь. То, через что сила проходит, меняясь по дороге, а не лежит мёртвым грузом в ожидании, пока её снимут. Между складом и преобразователем разница та же, что между бочкой с водой и руслом реки. Бочка хранит. Русло пропускает сквозь себя.
Я отогнал эту мысль. Не время. Передо мной лежала не строчка в имперском досье, не «объект класса А», а измученная женщина, которую десять лет держали на привязи, и моя задача была проста, вернуть ей сознание и не убить этим возвращением. Лингвистика подождёт. Семантика чужих терминов матери ничем не поможет.
Заноза осталась. Сидела тихо и ждала своего часа.
На правом плече у меня шевельнулась Айла, устроилась поудобнее, обвив хвостом мою шею. И я в который раз за эту неделю поймал себя на телесной неправильности. Вес был не тот. Чуть легче, чуть выше посадка. Мех под щекой холодный, серебристый, не тёплый и не вихрастый. Тело привыкло к рыжему теплу на этом плече, к ехидному треску над ухом, к привычной тяжести, и теперь то место, где сидел Фырк, ныло пустотой.
Фырк ушёл. Полез в самое пекло, к узлу. Ушёл, не спросив меня, и от этого ныло вдвойне.
— Ты опять о рыжем думаешь, — тихо сказала Айла, не открывая глаз. — Я по плечу чувствую. Ты весь каменеешь.
— Думаю, — не стал отпираться я.
— Зря. Он живучий, твой обжора. — Она помолчала и добавила тише, будто себе: — Упрямый только. Дурак упрямый.
Я не ответил. За окном бокса серело раннее утро, мать дышала, шестнадцать в минуту, мониторы перешептывались, и в этой больничной тишине у меня под рёбрами стояло холодное, тугое напряжение. Будто весь покой этой палаты держался на одной тонкой нитке, и кто-то невидимый уже примеривался её перерезать.
Сидеть и слушать чужое дыхание, пока в голове свербит заноза, я долго не умею. Лучшее лекарство от тревоги, которое я знаю, это работа, и я пошёл за ней в ординаторскую.
Достал из сейфа тонкую папку, которую мне в начале всей этой истории передал Серебряный, выписки по Лощинину. Аркадий Дмитриевич Лощинин превратившийся за шесть часов в каменный монолит. Тот случай я так до конца и не изучил, его смело лавиной других событий, и вот теперь он вернулся ко мне сам, в пустой утренней ординаторской.
Я медленно перечитал заключение, строчку за строчкой. Камень. Запасённая в нём Искра. И главное, та фраза, на которой когда-то остыла кровь у всех в предоперационной. В момент нарушения целостности панциря пациент гибнет окончательно, а вся сила уходит разом, по астральному каналу, что распахивается изнутри самого камня.
Уходит не в пустоту. Вектор отслежен, адрес известен, установка Радулова. Камень, это сейф с часовым механизмом и адресом доставки. Вскроешь скальпелем, убьёшь человека и своими руками накормишь машину отца.
Память хирурга забила тревогу раньше головы.
Я отложил папку и сделал то, что делал тысячу раз в своей прошлой жизни перед негатоскопом, когда два снимка не желали сходиться. Поставил рядом, мысленно, две картинки