Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Лихо, — сказал я. — Прямо как хороший дождь прошел.
— Удивляюсь я тебе — циник же ты, Валька…
Вечером я позвонил тете Тане на автостанцию и попросил ее, чтобы она оставила на завтра на самый первый автобус два билета. Телеграмма от Ениной матери лежала передо мной на стершейся, порезанной ножом клеенке.
«Выезжай. Я заболела. Мама».
Ена сидела напротив и водила по клеенке пальцем с длинным белым ногтем. Она давно уже не делала маникюра и длинный ноготь без краски выглядел как неживой. Лицо у нее было спокойное, но все какое-то вытянувшееся книзу — уголки губ, брови, тонкие морщинки под глазами.
В дверях появилась мама. Она отодвинула зеленую дешевенькую портьеру и поманила меня с заговорщицким видом пальцем.
— Ну, что? — спросил я, не вставая со стула.
Мама покраснела, как будто я допустил страшную бестактность, смерила меня гневным взглядом и независимо сказала:
— На минутку тебя…
Я вышел к ней на кухню. Она замешивала тесто. В горку белой муки наливала воду и она стояла там маленьким прозрачным озерцом.
— Вина-то брать, что ли? — зашептала мама. — А то сейчас дядя Саша в магазин идет…
— Зачем?
— Ну, прощанье все-таки. Как же без вина-то? — удивилась мама, поджимая губы и всем своим видом показывая, что хотя она и не одобряет всего моего поведения, хотя она и вынуждена была врать соседям насчет внезапного приезда молодой красивой женщины в дом, но все-таки хочет сделать все так, как у людей, чтобы потом не говорили досужие языки, что Лелька-то на бутылку пожалела, когда провожала невесту сына.
— Берите, — сказал я. — Делайте все, как знаете…
— Всегда так, как портачить так сами, а потом родители делайте, как знаете…
Я не стал спорить с мамой, прошел в горницу и позвал Ену в сад. Утром я ходил в малинник и удивился, как много ягод вызрело за два дня. В это лето вообще был большой урожай малины. Мы оба шли босиком. Земля мягко принимала ноги. Мы прошли между белыми, наливающимися синевой и хрусткостью кочанов капусты, перескочили через грядку, на которой лежали толстые, похожие на поросят, огурцы, и вошли в кусты малины.
Колючки щекотали кожу. Мы молча обирали самые крупные сочные ягоды. Я смотрел на Ену и мне все время казалось, что она сейчас заплачет. Я боялся этого и хотел. Я почему-то страстно хотел увидеть на ее глазах слезы. Может быть, потому что сам был на грани этого. Но она всякий раз, поймав мой взгляд, улыбалась светло и даже радостно. От этого мне становилось еще больнее.
— Вкусные ягоды, — сказал я.
— Да.
— И в этом году ужасно много.
— Ужасно.
— Причем такая сладкая. Обычно, когда урожай, то водянистая, а сейчас очень сладкая. Наверное, солнца было много.
— Солнца было много.
— Ты ничего не хочешь мне сказать?
— Хочу.
— Что?
— Не знаю. Все. Ты тоже должен мне многое сказать…
— Мы встретимся в Москве и будем возвращаться в Алма-Ату вместе, — сказал я, хотя знал, что она ждала от меня не этих дурацких обещаний. Но у меня язык не поворачивался сказать больше и я старался свалить все на нее. Как часто мы это делаем, сваливаем всю ответственность и тяжесть решения на женские плечи, оставаясь при этом благородными и сильными.
— Хорошо, встретимся, — покорно согласилась Ена. — Ты пришлешь мне телеграмму и я выеду. Я тебе оставлю телефон, куда звонить мне в Москве.
Мы сели на сухую, покрытую рыжими истлевающими листьями землю, и стали молча, ожесточенно целоваться. Это было проще, чем говорить. И опять, неожиданно открыв глаза, я подумал, что Ена сейчас заплачет, но она не заплакала.
В это время нас окликнула мама. Вставая с земли и отряхивая с брюк прилипшие листья, я вдруг понял чем мы отличаемся с Еной друг от друга — у нее уже не было путей к отступлению, я же мог всегда шагнуть назад. «Какая глупость», — сказал я сам себе, но знал, что все так и есть. На самом деле.
Вечером к нам пришли тетя Нюра и тетя Таня, позднее приплелся Славка. Он был уже под здоровой мухой. Щечки его рдели. Он сел за стол и начал развивать теорию о свободе любви, пока решительная тетя Нюра не подняла голову и не сказала своим пронзительным громким голосом:
— Хватит уж, поди, болтать-то! Чай и выпить пора!
Дядя Саша, улыбаясь, разлил по граненым стаканчикам водку, открыл пиво, придержав бутылку около Ениного стаканчика, вопросительно взглянул на нее.
— Н-наливайте, — сказала, улыбнувшись, Ена. — В-вы меня т-тут приучили пить…
Она опять стала заметно заикаться.
— А что ж, — сказала тетя Таня. — Выпить водочки дело хорошее. Не пьет, говорят, один телеграфный столб и то потому, что у него чашечки вверх днами поставлены…
Все одобрительно рассмеялись, выпили, оживленно стали закусывать, подавая друг другу тарелки и незаметно стараясь угодить Ене. На ее тарелку лег самый аппетитный кусок селедки, ей положили самую вкусную часть окорока, большой стакан не стоял перед ней без пива.
Разошлись поздно. Мы с Еной пошли провожать по ночным притихшим улицам тетю Нюру. Далеко у горизонта вспыхивали желтым неясным пламенем зарницы. На окраине села лаяли собаки. Гудела на окраине запоздалая машина. Пыль на дороге потемнела от росы. Но внутри была сухая и белая. Когда мы вставали на нее, она продавливалась. Я оглянулся — за нами тянулась белая полоса.
Ена шла в середине между тетей Нюрой и тетей Таней. Они держали ее под руку на деревенский, манер, далеко отставив локти.
— Ты нам напиши, — говорила тетя Таня. — Обо всем, как сложится.
По их добрым голосам я понимал, что им очень нравится Ена, но они просто не знают, как об этом сказать. Мне они ничего не говорили, и я знал, что они поведения моего не одобряют. Переубедить деревенских женщин, проживших нелегкую жизнь, было невозможно. Около тетинюриного дома остановились. Дом полукаменный, с большой кладовой на первом этаже, где