Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фокусировка на содержании также является очевидным способом сравнения ограничения высказываний в разных культурах и в разные времена. Шведам в 1766 г. не разрешалось публично обсуждать христианское учение, выступать за веротерпимость или ставить под сомнение конституцию. В испанской южноамериканской колонии Новая Гренада Антонио Нариньо, лидер движения за независимость Колумбии, был в 1793 г. заключен в тюрьму за тайный перевод и печать Декларации прав человека и гражданина. Однако по его собственным представлениям свобода печати не могла распространяться ни на «истины, определенные нашей святой религией, которые не допускают обсуждения», ни на «решения правительства, заслуживающие молчаливого уважения».
Британцы и американцы были более свободны в своем поведении, но до определенного предела. Например, в 1797 г. лондонский суд признал трактат Томаса Пейна «Век разума» богохульным. «Свобода печати – великая и драгоценная вещь, которую всегда следует защищать, – сказал присяжным обвинитель Томас Эрскин. – Но эту свободу, как и любую другую, необходимо ограничивать, поскольку, как и любое доступное человеку благо, она может превратиться в свою противоположность в результате злоупотребления». Это был тот самый Эрскин, который несколькими годами ранее яростно оправдывал Пейна на суде за подстрекательскую клевету, цитируя Юма, Берка, Локка и Мильтона в захватывающей, многократно опубликованной речи в защиту свободы печати.
Короче говоря, понятие свободы слова всегда было условным и изменчивым, ей давали в основном отрицательное определение путем обозначения категорий морально, этически или политически недопустимых высказываний. Даже в наш век безграничной глобальной онлайн-порнографии, например, непристойность везде определяется по-разному, но нигде прямо не описывается в законе. То есть изображение сексуальных актов может быть разрешено, но не в том случае, если закон характеризует их как непристойные, например порнографией с участием детей. Наше представление о свободе слова как о противоположности запрещенному содержанию остается сегодня, по существу, таким же, как и в 1750 г.
Однако поскольку юридическое определение непристойного, богохульного и подстрекательского в большинстве западных культур со временем сузилось, истории цензуры и свободы слова обычно рассказывают о том, как иррациональные табу постепенно сменяются более разумными современными подходами. Точно так же люди сегодня оценивают субъекты – государства, организации, университетские кампусы – по их предполагаемой свободе слова или цензуре. При этом они превозносят терпимость к выражению мнений как высшее благо, по своей сути более важное, чем вопросы истины, справедливости или вреда. Все эти подходы объединяет то, что они фокусируются на содержании – на том, какие слова и идеи запрещаются, а какие нет.
Но конфликты, связанные со свободой слова, никогда не сводились и не сводятся только к содержанию. Они также касаются того, кому позволено говорить, кому разрешено слушать и чьи голоса звучат громче остальных, – в общем, определения того, кто получает возможность формировать общественный дискурс. В наши дни основным признаком наличия политического голоса является возможность свободно и на равных условиях участвовать в процессе управления государством, особенно путем голосования. Примечательно, что в современной Америке запрет Первой поправки на законы, «ограничивающие свободу слова», открывает простор для сомнительных и часто анонимных организаций, тратящих огромные суммы для оказания влияния на политический процесс, и не касается манипулирования выборами.
В самом базовом смысле политическая свобода слова – это право обсуждать общественные дела. В XVIII и XIX вв., хотя право голоса обычно не выходило за пределы круга свободных, белых, состоятельных мужчин, новый идеал политической свободы слова вместе с распространением печати возвысил мнение более широкой публики и ее право на свободное высказывание. В каждой системе даже номинально представительного правления это обостряло вопрос, кто именно входит в понятие «народ», независимо от масштаба избирательного права. Чьи голоса должны помогать формировать государственную политику, а чьи нет?
Речь шла не только о том, кому должно быть позволено выступать публично, но и о том, кто составляет аудиторию, а значит, о тоне этих выступлений. Еще с классических времен считалось, что необразованные люди восприимчивы к демагогии. До XVIII в. это было одной из основных причин для исключения их из политических дебатов и ограничения распространения спорных текстов. Но с середины XVIII в., в эпоху все более эгалитарной риторики, массовой политической коммуникации и свободы печати, это стало невозможным, особенно в прогрессивных республиках и монархиях. Вместо этого в теории и практике свободы слова повсеместно появились два зыбко разграниченных типа коммуникации, определение которых зависело от субъективных суждений о намерениях писателя и предполагаемой аудитории. С одной стороны, существовала легитимная, разумная свобода слова и печати. С другой стороны, неразумные, опасные обращения к страстям толпы, которые с точки зрения безопасности нельзя было разрешать.
Так, в 1792 г. генеральный прокурор Англии объяснил, что не стал преследовать первую часть «Прав человека» Пейна, поскольку считал, что ее аудиторией «будут благоразумные читатели», достаточно умные, чтобы разглядеть ошибочность аргументов книги. Но когда вышел второй том, он вынужденно принял меры – не из-за отличающегося содержания, а из-за навязывания идей «той части публики, которую нельзя считать сведущей в подобных вопросах и которая не может в них разобраться». Это было явное обращение «к невежественным, доверчивым и отчаявшимся» – «крайне опасное для тех, чей разум, возможно, недостаточно развит». В 1797 г. Эрскин раскритиковал религиозные аргументы Пейна на схожих основаниях. «Интеллектуальная книга по столь глубокому и сложному вопросу, – объяснял он, – какой бы ошибочной она ни была», не вызывала бы возражений. Но текст Пейна представлял собой «шокирующий и оскорбительный выпад», «бесстыдную непристойность, явно [предназначенную] для развращения невинности и отравления нравов подрастающего поколения». Такое намеренное распространение яда выходило за рамки разумных, легитимных дебатов.
РАСА И РАЗУМ
Всякий раз, когда вопрос о законной свободе слова пересекался с предрассудками о расе или половой принадлежности, он становился особенно острым. В марте 1791 г., в начале гаитянской революции и периода восстаний рабов по всему Карибскому региону, включая Доминику, белый журналист Томас Анкетелл опубликовал в своей газете тревожную статью о местных беспорядках. Когда в ответ губернатор подал на него в суд за клевету, сторонники Анкетелла, осуждая это посягательство на «права свободных британцев», напомнили, что «просвещенное человечество считает свободу печати необходимым атрибутом свободного правления». Сам Анкетелл тут же переложил вину на редактора соперничающего франкоязычного еженедельника L’Ami de la Liberte et Ennemi de Licence («Друг свободы и враг распущенности»), который, по его словам, был «мулатом, не имеющим ни характера, ни принципов». Именно