Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но не один, конечно, Никитенко оказался жертвой «порчи». В адрес императора посыпались бесчисленные послания в поддержку карательной экспедиции против поляков — от дворянских собраний и городских дум, от университетов, от крестьян и старообрядцев, от национал-либералов и консерваторов, от московского митрополита Филарета, благословившего от лица православной церкви то, что для Герцена было убиением целого народа.
Повсеместно заказывались молебны о торжестве русского оружия. Сотни студентов Московского и Харьковского университетов подписали верноподданнические послания. Короче, обнаружилось на поверку, что николаевской Официальной Народности удалось-таки стереть в умах россиян разницу между благородным патриотизмом декабристов и государственным патриотизмом их палачей. Десятилетиями сеяла она ядовитые семена национального самообожания. И страшна оказалась жатва. Как признавался сам Герцен, «дворянство, либералы, литераторы, ученые и даже ученики повально заражены: в их соки и ткани всосался патриотический сифилис». Многим ли, право, отличается это его определение от того, что я называю патриотической истерией?
Крушение «Колокола»
Понятно, чем должно было закончиться это неравное противостояние. Больше трех десятилетий назад, в самом разгаре брежневской реакции, не остывшей еще от карательной экспедиции в Прагу, умудрился я рассказать эту печальную повесть на страницах «Молодого коммуниста»[2]. Для тех, кто никогда ее не читал, вкратце повторю.
Только вчера еще, казалось. «Колокол» был на вершине могущества. Достаточно было письма в Лондон, чтобы рушились, как карточные домики, административные карьеры, трещали губернаторские кресла. И не одной лишь потерей репутации грозили сановным гангстерам разоблачения Герцена, порою и судом, даже каторгой. Правительство не могло прийти в себя от изумления, когда отчеты о самых секретных его заседаниях появлялись в «Колоколе» даже раньше, чем становились известны царю.
В статье «Императорский кабинет и Муравьев-Амурский», где разоблачалась гигантская афера на Нерчинских золотых рудниках, к которой оказались причастны самые высшие правительственные чины, фигурировали документы столь секретные, что в пересылке их Герцену подозревали самого генерал-губернатора. И заканчивалась статья громовым предостережением: «...кабинет его императорского величества — бездарная и грабящая сволочь!»
«”Колокол”, — писали друзья из России, — заменяет для правительства совесть, которой ему по штату не полагается, и общественное мнение, которым оно пренебрегает. По твоим статьям поднимаются уголовные дела, давно преданные забвению, твоим «Колоколом» грозят властям. Что скажет «Колокол»? Как отзовется «Колокол»? Вот вопросы, которые задают себе все, и этого отзыва страшатся министры и чиновники всех классов». Нашелся, наконец, на всех российских городничих настоящий ревизор. Но...
Но уже через несколько месяцев после выступления Герцена в защиту польской свободы, тираж «Колокола» рухнул. Его влияние, как писал современник, «вдруг оборвалось и свелось почти к нулю». «Мы привыкли к опале, — писал Герцен, — мы всегда были в меньшинстве, иначе мы и не были бы в Лондоне, но до сих пор нас гнала власть, а теперь к ней присоединился хор. Союз против нас полицейских с доктринерами, филозападов со славянофилами». И скорбно резюмировал: «”Колокол” умер, как Клейнмихель, никем не оплакан».
Ни в какое сравнение, как выяснилось, не шла вся его ревизорская власть, вся его репутация прославленного борца со всероссийской коррупцией и грязью — с силою патриотической истерии. Как лесной пожар, охватили вдруг культурную элиту России другие заботы, едва под угрозой оказались нерушимость империи и «союз народа с государем». Публику больше не волновала забота о том, как «сделать Россию лучше». Её место заняли заботы более насущные, государственно-патриотические, о том, например, как поядовитее дать «отлуп» негодующей Европе и как пожестче наказать крамольных поляков. Пусть даже рискуя еще одной военной катастрофой...
«Россия глуха»?
Нет, не сдался, конечно, старый боец и в роковую для него минуту, когда остался он один против всех и мир рушился вокруг него. Когда в глазах вчерашних союзников и почитателей оказался он вдруг русофобом и изменником родины. «Если наш вызов не находит сочувствия, если в эту темную ночь ни один разумный луч не может проникнуть и ни одно отрезвляющее слово не может быть слышно за шумом патриотической оргии, мы остаёмся одни с нашим протестом, но не оставим его. Повторять будем мы его для того, чтобы было свидетельство, что во время общего опьянения узким патриотизмом были же люди, которые чувствовали в себе силу отречься от гниющей империи во имя будущей нарождающейся России, имели силу подвергнуться обвинению в измене во имя любви к народу русскому».
Это были гордые слова. Только повторять их, увы, не имело смысла: Россия больше не слышала Герцена. «Нам пора в отставку, — писал он Огареву, — жернов останавливается, мы толчем воду, окруженные смехом... Россия глуха». Став, как он и хотел, «голосом страдающих» в России, он потерял всё. И тогда он вынес себе самый жестокий из всех возможных для него приговоров: он приговорил себя к молчанию. Теперь оставалось ему «лишь скрыться где-нибудь в глуши, скорбя о том, что ошибся целой жизнью».
Сломленный, он и впрямь недолго после этого прожил. И умер в безвестности, на чужбине, полузабытый друзьями и оклеветанный врагами. Похороны Герцена, по свидетельству Петра Боборыкина, «прошли более чем скромно, не вызвали никакой сенсации, никакого чествования его памяти. Не помню, чтобы проститься с ним на квартиру или на кладбище явились крупные представители тогдашнего литературного и журналистского мира, чтобы произошло что-нибудь хоть и на одну десятую напоминающее прощальное торжество с телом Тургенева в Париже перед увозом его в Россию».
Жестокая судьба
Перед нами драма — одна из величайших в мартирологе русского либерализма. И касайся она одного лишь Герцена, оставалось бы нам лишь запоздало поклониться памяти славнейшего из рыцарей российской свободы, который, как никто в его время, имел право сказать: «Мы спасли честь имени русского».
Он был отвергнут своей страной в минуту, когда она нуждалась в нём больше всего. А потом кощунственно воскрешен — служить иконой новой сталинской «Официальной Народности». И опять быть отвергнутым, когда рухнула, в свою очередь, и она — и началась в 1991 году еще одна Великая реформа. Можно ли представить себе судьбу более жестокую?
Но ведь разговор наш не только о Герцене, он о судьбах российской свободы. И в контексте такого разговора уместно, наверное, попытаться вникнуть подробнее в природу его ошибки.
Мы видели, что