Knigavruke.comРазная литератураРоссия и Европа 1462-1921. Книга III. Драма патриотизма в России 1855-1921 - Александр Львович Янов

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 40 41 42 43 44 45 46 47 48 ... 157
Перейти на страницу:
института частной собст­венности».

Ну, допустим, о будущем не думали. Но ведь и в самом непосред­ственном настоящем что могло из этого получиться, кроме гигантского гетто для крестьян, где, в отличие от стремительно европеизирующе­гося городского общества, преспокойно продолжали функциониро­вать средневековые установления? Где не только отсутствовала част­ная собственность, но и самого крестьянина как частного лица вроде бы и не существовало — во всяком случае в глазах закона? Где накап­ливался такой заряд ненависти к образованному обществу, который обещал в один трагический день разнести его на куски?

Орвеллианский мир постниколаевской России

Самое в этом парадоксе удивительное — за редчай­шими исключениями современники его совершенно не замечали. Не только славянофилы, которые составляли большинство в редак­ционных комиссиях, готовивших крестьянскую реформу, и под чьим влиянием это коллективное рабство, собственно, и стало законом, но и их оппоненты. Когда Б. Н. Чичерин заметил, что «нынешняя наша сельская община вовсе не исконная принадлежность русского наро­да, а явилась произведением крепостного права и подушной подати», он, главный, пожалуй, в тогдашней России знаток истории отечественного права, тотчас и оказался изгоем. Что славянофилы заклеймили его русофобом, «оклеветавшим древнюю Русь», было в порядке вещей. Но ведь и западники не защитили.

Вот вам и вторая загадка постниколаевской России: как могли серьёзные, умные, ответственные люди допустить такую нелепую ошибку? В том-то и дело, однако, что ошибкой покажется это лишь тем, кто не знает, что крестьянская община была второй (после само­державия) священной заповедью славянофильского символа веры. Удивительно ли, что стали они за нее грудью, едва падение николаев­ской диктатуры превратило их из гонимой диссидентской секты в одну из самых влиятельных фракций нового, пореформенного истеб­лишмента? А если учесть, что именно славянофилы задавали тон в редакционных комиссиях, готовивших реформу, они без особого труда навязали свою излюбленную идею не только правительству, но даже и западникам.

То был, пожалуй, первый в пореформенной России случай, когда национал-либералы навязали свои идеи оппонентам. Или, говоря ученым языком, первый случай рецепции славянофильства «русскими европейцами». Тут, впрочем, и стараться славянофилам особен­но не пришлось.

Многие русские западники, наследники нестяжателей XVI века, сочувствовавших, как мы знаем, всем униженным и оскорбленным, очень тяжело переживали поражение европейской революции 1848 года. Они отчаянно искали свидетельства, что — несмотря на победившую в Европе реакцию — у справедливого дела все-таки есть будущее. И с помощью славянофилов они это свидетельство нашли. Разумеется, в России. И, разумеется, в крестьянской общине. Так неожиданно оказались здесь в одной лодке со славянофилами и либералы-западники, как Герцен, и радикалы-западники, как Чернышевский.

Вот что писал Герцен о крестьянской общине в том самом откры­том письме Александру II, где он так горячо защищал декабристов: «На своей больничной койке Европа, как бы исповедуясь или заве­щая последнюю тайну, скорбно и поздно приобретенную, указывает как на единый путь спасения именно на те элементы, которые сильно и глубоко лежат в нашем народном характере, и притом не только петровской России, а всей русской России». Это — о массовом и тра­гическом возрождении средневековья.

Ну хорошо, славянофилы отрицали права человека в принципе — и в городе и в деревне. Крестьянская реформа была для них лишь началом всеобщей коллективизации России. Ибо это коллективистское, «хоровое» начало, в котором без остатка тонула человеческая личность, как раз и было, по их мнению, «высшим актом личной свободы и сознания». Коллективное начало «состав­ляет, — как писал Алексей Хомяков, — основу, грунт всей русской истории, прошедшей, настоящей и будущей». Для крестьянина, полагали славянофилы, оно «есть как бы олицетворение его обще­ственной совести, перед которой он выпрямляется духом, мир под­держивает в нем чувство свободы, сознание его нравственного достоинства и все высшие побуждения, от которых мы ожидаем его возрождения».

Ощущение такое, словно мы вдруг попали в орвеллианский мир. Во всяком случае рабство и впрямь каким-то образом провозглаша­лось в нем свободой. Но славянофилы, по крайней мере, были последовательны. Что сказать, однако, о русских западниках, кото­рые с одинаковым воодушевлением поддерживали и права челове­ка в городе, и отрицание их в деревне? У них-то это раздвоение и впрямь выглядит какой-то странной аберрацией, если не времен­ным помешательством. Ибо на самом деле средневековое крестьян­ское гетто, которое из всего этого получилось, чревато было вовсе не «нравственным возрождением» крестьянина, но, как мы уже говори­ли, большой кровью, пугачевщиной.

Слов нет, когда наступил час возмездия, усугубилось оно еще и демографическим взрывом, аграрным перенаселением, которые довели земельный голод ограбленного крестьянства до крайности. (Вообразите, что население России росло тогда такими же темпами, как сегодня в Африке.) А реформа Столыпина, освободившая, нако­нец, крестьянство от рабства общинам, явилась, как и Дума, все с тем же опозданием на полвека. И как водится, история опять не про­стила опоздавших.

Между тем альтернативный, назовем его столыпинским, курс возможен был уже в 1850 годы, т. е. разрядить эту «мину» загодя было можно. Только ведь мы уже знаем, никому это во времена Великой реформы и в голову не приходило. Никто не подумал, иными словами, что для усмирения грядущей пугачевщины понадо­бится диктатура такой жестокости, перед которой даже николаевские железные рукавицы покажутся бархатными. Что, короче говоря, рас­плачиваться России придется за славянофильское орвеллианство — и социалистические грёзы западников — Лениным. Не говоря уже о Сталине, брутально — и окончательно — разрушившем «мужицкое царство».

«Мина» № 3: империя

Имперские амбиции постниколаев­ская Россия тоже, конечно, унаследовала (вместе со сверхдержав­ным соблазном) от Официальной Народности. И ни малейшего жела­ния отказаться от них не обнаружила. Для ее архитекторов Россия точно так же была тождественна экспансионистской военной импе­рии, как и для Погодина или Тютчева. И точно так же спокойно ужива­лись в уме Данилевского два взаимоисключающих постулата — неру­шимость империи Российской с сознательным подрывом соседних континентальных империй.

С энтузиазмом подстрекали архитекторы Великой реформы, ска­жем, болгар к бунту против Стамбула или чехов — против Вены, при­нимая в то же время позу благородного негодования, едва заходила речь о совершенно аналогичном бунте поляков против Петербурга. Более того, пытались, как мы скоро увидим, попросту уничтожить польскую культуру, одновременно искренне возмущаясь по поводу любого покушения на культуру, допустим, сербскую. А между тем заряд ненависти, накапливавшийся на национальных окраинах империи, был ничуть не меньше, нежели в крестьянском гетто, что нисколько, впрочем, не удивительно в условиях насильственной русификации.

Если, теоретически говоря, есть два альтернативных способа организации многоэтнической государственности, империя и феде­рация, и если декабристы, судя, по крайней мере, по проекту консти­туции Сергея Трубецкого, на который мы ссылались во второй книге трилогии, твердо

1 ... 40 41 42 43 44 45 46 47 48 ... 157
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?