Knigavruke.comНаучная фантастикаГородской голова. Том 4 - Роман Тард

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 42 43 44 45 46 47 48 49 50 ... 76
Перейти на страницу:
держит» что-то прошло по его перекошенному лицу, по живой его половине, — судорога, спазм, не сразу разобрать. А это он плакал. Левый глаз его налился и потёк — одной слезой, медленной, стариковской, какие текут не от слабости даже, а от того, что прорвало наконец что-то, державшееся десятилетиями. Восемнадцать лет — да какое восемнадцать, всю жизнь, с того пожара, — он нёс эту вражду с Морозкиными, нёс как главное дело и главную обиду, и вот враг через меня передавал, что зла не держит, что кончено, — и это, единственное, чего гордеевская гордость не сумела отбить, пробило его насквозь.

Он силился что-то сказать. Я наклонился ближе. Он выговаривал по слогу, по полслогу, с мукой:

— Ска-жи ему. — Долгая пауза, набор сил. — Я… тоже.

И не договорил — не смог, или не захотел, или нечего было договаривать. «Я тоже». Тоже не держу? Тоже виноват? Тоже устал? Бог весть. Но и этого «я тоже», вытолкнутого половиной рта из умирающего тела, было довольно. Два рода грызлись полвека — и вот, через меня, посредника, нечаянно для самого себя, последний Гордеев передавал последнему Морозкину своё «я тоже», и круг, тянувшийся с шестьдесят четвёртого года, замыкался у этой постели, в полумраке, при одной свече.

* * *

Ещё один раз он напрягся, силясь сказать. Глаз его скосился к окну — к прикрытым ставням, за которыми лежала Заречная, пристань, Волга, всё его тридцатилетнее хозяйство, уходившее теперь из рук. И он выговорил, с той же мукой, по слогу:

— Всё… отдал. А за что — держал?

И замолчал, обессилев. Но я понял и это — недосказанное яснее сказанного. «Всё отдал, а за что держал». Вся жизнь, сложенная в один кривой вопрос умирающего: тридцать, сорок лет он отбирал и держал — пристань, деньги, власть, город, — держал мёртвой хваткой, не отпуская ни крохи, и вот всё это уходит, отдаётся, а зачем держал — он, кажется, только теперь, у края, и спрашивал себя, и не находил ответа. Держал, потому что держал. Копил, потому что копил. А зачем — за этим вопросом открывалась пустота, та самая пустота нежилого богатого дома, в которой он прожил жизнь, не заметив, что она пуста.

Я не стал отвечать на этот его вопрос — да и не мне было на него отвечать. Я только сказал:

— Отдыхайте, Тарас Лукич. Не говорите больше, тяжело вам. Я посижу.

И он, кажется, был благодарен за это разрешение молчать — закрыл глаз, перевёл дух.

Больше он в тот раз почти ничего не сказал — устал смертельно от этих немногих слов.

Но мы посидели ещё. Я не уходил — уходить пока было нельзя, он не хотел, чтоб я уходил, хоть и не мог этого выговорить. И мы сидели молча — я на стуле, он в подушках, — и это молчание было не пустое, не тягостное, а то полное молчание, в котором сказано больше, чем словами. Я вспомнил Серафима, его восемь минут тишины в ризнице, его «не для совета, для покоя», — и тут было то же: я ничем не мог помочь Гордееву, ни словом, ни делом, но я мог быть рядом, и само это «рядом» было тем единственным, что один человек может дать другому у последней черты.

В какой-то миг его живая рука — левая — шевельнулась на одеяле, поползла ко мне. Я не сразу разобрал, чего она ищет. Потом накрыл её своей. Она была сухая, холодная, старческая, но пожатие в ней ещё было — слабое, но было. Он сжал мою руку — раз, коротко, — и отпустил. И в этом пожатии, последнем, что он мог мне дать, не было ни вражды, ни примирения даже в полном смысле, а было простое, голое, поверх всего человеческое: один человек у края держался за руку другого, потому что у края страшно, и всё равно, друг ты или враг, лишь бы рука была тёплая.

Так мы и сидели — я держал его холодную руку в своей тёплой и не отнимал. За окном, сквозь прикрытые ставни, тянуло осенним холодом и далёким граем грачей; в комнате потрескивала свеча; где-то внизу осторожно ходил Пётр Тарасович, не смея подняться и помешать. А мы сидели — двое стариков (рядом со смертью всякий стар), восемнадцать лет враги, — и рука в руке, и молчали, и в этом молчании, в этом тепле ладони, перетекавшем из моей в его, и было всё, чего не сказать словами и что одно только и имеет цену у последней черты.

Я держал его холодную руку и думал, что вот она, та последняя партия, которую я шёл доигрывать, — и что доигралась она не победой и не поражением, не местью и не прощением даже, а вот этим: пожатием руки в полумраке, «я тоже», одной стариковской слезой. Восемнадцать лет вражды свелись к этому. И это было правильно. Так и должно было кончиться — не громко, не торжеством, а тихо, по-человечески, как кончается у одра всякая людская вражда, если у одра оказывается живой человек, а не сведённый счёт.

* * *

Я вышел от него, когда он задремал — обессилев от тех немногих слов и того короткого пожатия.

Пётр Тарасович ждал в нижней комнате. Он поднялся мне навстречу, и в лице его был всё тот же вопрос, та же растерянность.

— Ну как он? — спросил я.

— Спит, — сказал я. — Поговорили. Немного. Он устал. — Я помолчал. — Пётр Тарасович. Если что понадобится — за доктором послать ночью, ещё что, — присылайте ко мне в любой час. Без чинов. Сосед соседу. Хорошо?

Он смотрел на меня, и видно было, как в нём ломается, перестраивается что-то — вся прежняя картина, в которой Стрешнев был врагом. Враг не предлагает присылать за доктором в любой час. Враг не сидит у одра. Он не знал, что со мной делать, в какую клетку поставить, и оттого просто кивнул, растерянно и благодарно.

— Спасибо, Павел Андреевич, — выговорил он. — Я не ждал. Думал, вы… А вы вон как. Спасибо.

Я вышел на двор, на октябрьский свет, и долго стоял, привыкая после полумрака больной комнаты к дневному. Со двора видна была Волга — серая, осенняя, готовая вот-вот встать. Та самая Волга, пристань на которой Гордеев держал тридцать лет и теперь отпускал вместе с

1 ... 42 43 44 45 46 47 48 49 50 ... 76
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?