Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На моей памяти Александр Николаевич всегда с улыбкой, с живым словом, с шуткой-прибауткой. Я не припомню его во гневе, или крайне сердитым, или чрезмерно раздраженным, или попросту хандрящим. Такой у него характер. Ну, бывает иногда, потрясет он в запальчивую минутку сухоньким своим кулачишком. Блеснет очками. И вновь заулыбается. Все. Прошло.
Итак, я у него в гостях. Александра Петровна, хозяйка дома, приносит нам душистый чай. Александра Петровна — человек весьма строгих правил и манер. Кто ее мало знает, может счесть сухой и даже суровой. А на самом деле она чуткая и добрая женщина. Что говорить, множество лет я побаиваюсь ее справедливой и строгой доброжелательности. И она это знает. И принимает как должное. До сих пор она относится к нам, ныне седым и морщинистым, как и три десятка лет назад, с требовательной и суровой снисходительностью взрослого к малышу-несмышленышу. Она знает литературу, любит и лелеет книги, уважает и понимает людей, причастных к литературе. Эвон скольких из нас и прочих разных повидала она за долгие годы! Но свое уважение и свою приязнь Александра Петровна не стремится показать слишком явно. Губы ее сомкнуты, брови сведены. Она видит нас насквозь. И мы это знаем. И поскольку мы все это обоюдно понимаем, то все идет у нас хорошо и толково. Сказав несколько приветливых слов и поставив чай, Александра Петровна тактично и деловито уходит по своим домашним неотложным надобностям. Она безошибочно научилась понимать, когда предвидится обыкновенная литературная болтовня, а когда предстоят всамделишные литературные дела. Она удаляется по своим неотложным надобностям: пусть мужчины всласть поговорят.
Так и сейчас.
Кабинет, как и положено, полон книгами. Они повсюду в этой небольшой квартире. Книги встречают вас при самом входе, в тесном коридорчике, на полках, на тумбочке, на приступке, но больше всего их здесь, в рабочем кабинете писателя. Они на стеллажах, они на круглом столе, они стопами расположились на полу, на стульях, на письменном столе.
Почти все в этой комнате сооружено руками хозяина. Он все умеет. Чем только, в самом деле, не приходилось ему заниматься в жизни своей! Он брался за любую работу. Мальчишкой пошел бурлачить на Каму. Работал на баржах, на карчеподъемнице, на пристанях. Он самоучкой овладел грамотой — и настолько, что одно время работал писцом в настоящей канцелярии, и до сих пор его почерк прямой и четкий. Были другие дела и должности. Пестрой получилась жизнь. Бывал он и плотником, и столяром, и чертежником, увлекался живописью, некоторое время учительствовал. Сотрудничал в газетах, работал в книжном издательстве… Он мастер на все руки. Книжку переплести, табуретку сколотить, подметку на сапог набить, корзинку из прутьев сплесть, будильник починить, замок врезать…
Но прежде всего и навсегда он писатель.
У американского поэта Уолта Уитмена есть такие строки: «Первый встречный, если ты, проходя, захочешь заговорить со мною, почему бы тебе не заговорить со мною? Почему бы и мне не начать разговора с тобой?»
Такой склад характера и у Александра Николаевича Спешилова. Он непоседа. Он общителен. Он легко и свободно, непринужденно и будто между прочим заговорит с незнакомым на улице, в трамвае, в электричке, у газетного киоска. Таков он есть. Его неодолимо тянет к человеку, к разговору, к шутке и прибаутке, а в конечном счете, к тому, что называется новым и познаваемым.
Как и прежде, с молодой жадностью он осматривается вокруг сквозь толстые свои очки. Ну, в самом деле: прохожий, почему бы нам не поговорить? Нет, в самом деле, — ведь мир такой изумительный!
Ночной разговор
В тот раз все удивительно располагало к разговору — неторопливому, раздумчивому и откровенному: влажная апрельская ночь за вагонным окном, мерное постукивание колес, поколыхивание дивана, сонная тишина в угомонившемся узеньком коридоре, мягкий свет оранжевой лампы на белом столике, крепкий чай в тонких стаканах и только мы двое — Лев Николаевич Правдин да я — в уютном купе скорого поезда. То была счастливая минута, когда разговор льется свободно, сам по себе. Редко завязываются такие разговоры, они как дар божий, и потому врезаются в память накрепко.
Поезд наш пронизывался сквозь темную парную мглу. На черном слепом стекле изредка, от промелькнувшего фонаря, вдруг вспыхивали и подрагивали, переливались, косые хвостатые апрельские брызги.
Полупустой вагон. Все спят. Не спит только проводница, изредка неслышно пройдет по коридору со своим фонариком — ждет Губаху. Не спим и мы. Сидим, прихлебываем чай и откровенничаем о нашем писательском деле.
Как это порою бывает, разговор завязался с пустяка.
Мы разговорились о гостиницах.
Возвращались мы в тот раз из Кизела. Выехали внезапно, прервав нашу командировку, по телефонному срочному вызову из Перми — моментально, впопыхах, прямо с литературного вечера, даже не успев с утра, с приезда, измять наши крахмальные люксовые постели. И только теперь, в скором соликамском, немножко отдышались. И вот заговорили о гостиницах и о горничных. Пустяковый разговор. Иронический.
Наша кизеловская горничная явилась к нам по нашему вызову и, недовольная, позевывая и прикрывая крашеный рот узкой девчоночьей ладошкой, встала на пороге. Попервоначалу она не могла понять сущность. Она стояла на порожке, хлопала, словно бабочка крылышками, своими наклеенными ресницами и не понимала, что же надо этим приезжим на белом свете: оставляют ли они в ночь-полночь свой распрекрасный номер-люкс, или просто-напросто подзагуляли и в голову им ударили недозволенные мысли о разных там буфетах-туалетах… Потом, уразумев, вдруг проявила самую кипучую активность.
Первым делом она строгим голосом потребовала квитанции. А затем откинула на постелях одеяла и принялась изучать простыни. Не просто взглянуть на тот случай, не прихватили ли постояльцы по забывчивости их с собою. Именно изучать.
Ах, эта ретивость, эта личная инициатива, этот зуд административный очередного директора, которому надо, которому